На фоне чувства исполнения мечты, величия и восторга от всего происшедшего оставались без внимания акты насилия, которые сопровождали события. «Войсковые части были усилены вторым прибывшим эшелоном – отрядами спецназначения СС, 40 тысячами полицейских и верхнебаварским соединением «Мертвая голова», – отмечалось в служебном дневнике Верховного главнокомандования вермахта [192], эти части мгновенно создали систему жестокого подавления. Мы проявили бы недопонимание психологии Гитлера, если бы сочли, что в опьянении от объединения растаяли его старые обиды, и на самом деле, в жестокости и неистовости, с которой его команды не так как в Германии 1933 года, а открыто набросились на противников и так называемых расовых врагов, чувствуется некоторый элемент незабытой ненависти к этому городу. В доходивших порой до дикости бесчинствах прежде всего возвращающегося из Германии Австрийского легиона проявилось то как бы азиатское начало, которое Гитлер привнес в либеральный немецкий антисемитизм и которое теперь здесь было «спущено с цепи» в действиях его приверженцев, одного с ним происхождения и с такой же эмоциональной структурой: «голыми руками, – рассказывал один из очевидцев, – университетские профессора должны были драить улицы, набожных белобородых евреев крикливые парни загнали в храм и заставляли их делать приседания и хором кричать „Хайль Гитлер!“ Невинных людей ловили на улице, как зайцев, и гнали их чистить уборные в казармах СА; все, что выдумала в своих оргиях болезненно грязная, пропитанная ненавистью фантазия за многие ночи, осуществлялось теперь в буйствах среди бела дня» [193]. За пределы германской части Европы выплеснулась волна эмиграции, страну оставили Стефан Цвейг, Зигмунд Фрейд, Вальтер Меринг, Карл Цукмайед и многие другие, писатель Эгон Фридель выбросился из окна своей квартиры, впервые национал-социалистический террор проявился во всей откровенности.
Однако для внешнего мира эти обстоятельства веса не имели: слишком неопровержимой была ссылка на вильсоновский принцип самоопределения, который получил триумфальное подтверждение в пятом и последнем плебисците режима 16 марта в виде привычных 99 процентов проголосовавших «за». Западные державы, правда, изъявляли беспокойство, но Франция глубоко погрязла в своих внутренних неразрешимых проблемах, а Англия отказывалась предоставить какие-либо гарантии Франции или Чехословакии. Она отклонила и советское предложение провести конференцию по недопущению дальнейших захватов со стороны Гитлера. В то время как Чемберлен и европейские консерваторы все еще видели в Гитлере коменданта антикоммунистического бастиона, которого надо завоевать на свою сторону великодушием и укротить, левые успокаивали себя мыслью, что Шушниг не кто иной, как представитель клерикально-фашистского режима, в свое время приказавшего стрелять в рабочих, которого давно надо было скинуть. Не состоялась даже сессия Лиги наций: обескураженный мир отказался теперь даже от символических жестов возмущения, его совесть, как писал с горечью Стефан Цвейг, «слегка поворчав, забывала и прощала» [194].
В Вене Гитлер оставался менее суток, трудно определить, было ли вызвано столь скорое отбытие неприязнью к «городу феаков»[195] или нетерпением. Легкость, с которой он реализовал задачу первого важного этапа своей внешней политики, побуждала его тут же обратиться к следующей цели. Уже спустя две недели после аншлюса Австрии он встретился с руководителем судетских немцев Конрадом Генлейном и выразил свою решимость в обозримом времени разрешить чехословацкий вопрос. Еще двумя неделями позже, 21 апреля, он обсудил с генералом Кейтелем план военного разгрома Чехословакии и при этом, принимая во внимание международный резонанс, отклонил «нападение без всякого повода или возможности оправдать его», он высказался в пользу «молниеносных действий в связи с каким-либо инцидентом», в этой связи он обдумывал вариант «убийства немецкого посланника после антигерманской демонстрации» [196].