Решающее значение тут явно имел опять-таки тот элемент двойственности, который был частью сокровенной сущности Гитлера и накладывал на его линию поведения, тактические, политические и идеологические концепции ни с чем не сравнимый отпечаток. Справедливо отмечали, что если бы он был лишь ярым националистом – поборником немецкого равноправия, пангерманистом вроде Гугенберга, антикоммунистом или тем более бешеным антисемитом типа Штрайхера, то он наткнулся бы на дружное сопротивление европейских наций или вообще цивилизованного мира. Но поскольку в нем смешивались все эти элементы, и он обладал способностью противопоставлять каждому пробуждаемому им опасению надежду на благополучный исход, «акцентируя или затушевывая в зависимости от ситуации один или другой момент, разделял противников, не отказываясь от своего «я»… это был гениальный рецепт» [3].
Основным средством, позволявшим убаюкать подозрения в отношении его персоны и политики, ему служил глубинный антикоммунистический настрой либерально-консервативной буржуазной Европы. Хотя весной 1933 года французский писатель Шарль Дю Бо заверял одного своего немецкого друга, что между Германией и Западной Европой разверзлась пропасть [4], но это, видимо, было верно лишь в моральном, но отнюдь не в психологическом плане. Несмотря на всю противоположность интересов, проявлявшуюся по всем направлениям враждебность, Европа сохраняла свои общие установки, прежде всего вековой страх перед революцией, произволом и общественным беспорядком, тогда как образ их победителя в Германии Гитлер столь успешно создал себе при помощи самовосхваления. Конечно, в 30-е годы коммунистическая мессианская идея и обещания светлого будущего в значительной степени утратили свою силу и наступательную мощь. Но эксперимент с Народным фронтом во Франции, гражданская война в Испании или, скажем, московские процессы вновь напомнили о призраке, который когда-то бродил по Европе, и хотя они терпели полный провал, но вместе с тем развили энергию, достаточную для оживления старых страхов. Интуитивно чувствуя настроения и тайные мотивы контрагентов, Гитлер использовал этот страх, на все лады расписывая в многочисленных речах «подрывную работу большевистских заправил», их «тысячи каналов переброски денег и развертывания агитации», «революционизацию континента», постоянно нагнетая тот психоз страха, о котором он порой говорил: «загорелись бы города, деревни обратились бы кучами развалин, люди бы перестали узнавать друг друга. Класс боролся бы с классом, сословие с сословием, брат с братом. Но мы избрали иной путь». Свою собственную миссию он описал в беседе с Арнольдом Дж. Тойнби так: «он появился на свет для того, чтобы решающим образом продвинуть вперед человечество в этой неизбежной борьбе с большевизмом» [5].
Сколько глубоких чувств тревоги пробуждала эта своеобразно отчужденная, впавшая в атавизм гитлеровская Германия повсюду в Европе, столько же ожиданий, в которых не хотели признаться самим себе, связывалось с тем, что она вновь возьмет на себя старую роль рейха быть «сдерживателем зла», бастионом или волнорезом, как говорил сам Гитлер, в то время, когда казалось, что «по земле опять несся волк Фенрир[6]» [7]. В рамках таких общих соображений, прежде всего западных соседей Германии, презрение Гитлера к праву, его экстремизм или же его многочисленные проявления зверства, несмотря на все кратковременные вспышки негодования, не имели особого веса – пусть сами немцы с ними разбираются. Наоборот, как раз жуткие, дикие черты в облике этого человека, который при всей своей отчужденности, странности, правда, по-прежнему, казался более понятным, чем Сталин, по представлениям консервативной Европы, шли к лицу защитнику и коменданту крепости, однако его роль, как полагали благоразумные головы, не должна быть более значительной и властной.