Это проявилось еще раз, когда вечером 26 апреля в окруженный город прибыл вместе с летчицей Ханной Райч генерал-полковник барон фон Грайм, назначенный им преемником главнокомандующего люфтваффе Геринга, – Гитлер непременно хотел, чтобы это назначение было произведено им лично. На глазах у него, как рассказывала Ханна Райч, были слезы, голова падала на грудь, а лицо было мертвенно бледным. Он говорил об «ультиматуме» Геринга: «теперь уже ничего не осталось, – сказал он, – ничто не минуло меня, а теперь вот еще и это. Все кончено. Нет такой несправедливости, какой бы мне не пришлось испытать». Тем не менее, у него еще оставалась одна надежда, правда, мизерная, но в непрерывных разговорах с самим собой он возводил ее в ранг одной из своих фантасмагорических достоверностей. Ночью он попросил Ханну Райч зайти к нему и сказал, что то великое дело, ради которого он жил и боролся, кажется, теперь погибнет, – если армия Венка, которая уже близко, не прорвет кольцо окружения и не деблокирует город. Он дал ей капсулу с ядом: «Но я все еще надеюсь, дорогая Ханна. Армия генерала Венка подходит с юга. Он должен – и сделает это – отбросить русских достаточно далеко, чтобы спасти наш народ» [699].
В ту же ночь первые советские снаряды стали рваться на территории рейхсканцелярии, и бункер вздрагивал, когда наверху рушились стены. В некоторых местах наступавшие были уже на расстоянии примерно одного километра.
На следующий день был схвачен уже переодевшийся в гражданскую одежду личный представитель Гиммлера в ставке фюрера группенфюрер СС Фегеляйн, и в бункере начались новые сетования по поводу непрерывного роста измен. Под подозрением были теперь уже все. «Бедный, бедный Адольф, – воскликнула Ева Браун, находившаяся в родстве с Фегеляйном в результате его женитьбы на ее сестре Гретль, – все тебя покинули, все тебя предали!» [700] В принципе подозрение не коснулось только Геббельса и Бормана. Они и образовали ту «фалангу последних», которую высокопарно расхваливал Геббельс в одном из своих апофеозов гибели еще много лет назад. Чем больше предавался Гитлер своей меланхолии, тем теснее он приближал к себе этих немногих. С ними проводил он чаще всего вечера после своего возвращения в рейхсканцелярию, иногда приглашали еще и Лея. Различные признаки указывали на какие-то их секретные занятия, которые стали вскоре привлекать любопытство других обитателей бункера [701].
Годы спустя стало известно, что в ходе этих встреч с начала февраля до середины апреля Гитлер проводил своего рода генеральную инвентаризацию и как бы подводил итоги своей жизни: в серии продолжительных монологов он еще раз оглядывался на пройденный им путь, на предпосылки и цели своей политики, равно как и на упущенные шансы и заблуждения. Как всегда, свои соображения он излагал многословно и бессистемно, но в целом эти страницы, составляющие один из основополагающих документов его жизни, содержат нечто от его прежней силы мысли, хоть и уменьшившейся, но все еще ощутимой, и в то же время и его старые навязчивые представления.
Исходным пунктом его соображений была незажившая рана, вызванная крушением идеи германо-британского альянса. Еще в начале 1941 года, распространялся он, можно было бы покончить с этой бессмысленной, ошибочной войной, тем более, что Англия «доказала свою волю к сопротивлению в небе над Лондоном» и, кроме того, «имела в своем активе позорные поражения итальянцев в Африке». Тогда можно было бы в очередной раз удержать Америку от вмешательства в европейские дела и принудить показавшие свою слабость мировые державы Францию и Италию к отказу от их «несвоевременной политики величия», а одновременно и сделать возможной «смелую политику дружбы с исламом». Англия – и это все еще было сердцевиной его великого плана – могла бы посвятить себя «полностью благополучию империи», а Германия, имея безопасный тыл, – своей истинной задаче, «цели моей жизни и основе, на которой возник национал-социализм: искоренению большевизма» [702].
Когда он разбирал причины: погубившие эту концепцию, он опять натыкался на того противника, который с самого начала вставал всякий раз на его пути и силу которого он все-таки не учел. Это и было, как констатировал он, оглядываясь назад, приведшей к тяжелым последствиям ошибкой: «Я недооценил мощного влияния евреев на англичан во главе с Черчиллем». А в одном из своих бесконечных антисемитских выпадов, то и дело, страница за страницей, пронизывающих этот его самоотчет, он жаловался: «Вот если бы судьба подарила стареющей и закостеневшей Англии нового Питта вместо любящего выпить и объевреившегося полуамериканца![703]» По этой же причине он ненавидел обитателей этого острова, которых он так безуспешно охаживал, больше чем кого-либо из других своих противников, и не скрывал своего удовлетворения тем, что в ближайшем будущем они уйдут из истории и затем, в соответствии с законом жизни, должны будут погибнуть: «Английский народ вымрет от голода или туберкулеза на своем проклятом острове» [704].