Ради создания атмосферы жесточайшей непримиримости Гитлер еще в феврале дал министерству пропаганды указание так подвергать нападкам и оскорблять в личном плане государственных деятелей коалиции, «чтобы они были лишены возможности сделать немецкому народу какое-либо предложение» [676], и на таком вот фоне, когда все мосты были сожжены, шел он теперь на последний бой. Целая серия приказов, начиная с 19 марта («нероновский приказ»[677]), предписывала «уничтожать… все имеющие военное значение транспортные, коммуникационные, промышленные и коммунально-бытовые сооружения, а также материальные ценности на территории рейха, которые могут быть каким-либо образом немедленно или в обозримое время использованы врагом для продолжения им борьбы…» В соответствии с этими приказами были приняты незамедлительные меры по подготовке к разрушению шахт и подземных сооружений, к выводу из строя водных артерий путем затапливания загруженных цементом судов, а также по эвакуации населения вглубь страны, в Тюрингию и в области на среднем течении Эльбы, а оставляемые города должны были, как гласил подготовленный призыв дюссельдорфского гауляйтера Флориана, предаваться огню. Так называемый «приказ о флагах» предписывал, что в тех домах, где будут вывешиваться белые флаги, все лица мужского пола подлежали расстрелу на месте. Направленная в конце марта директива главнокомандующего требовала активизировать до фанатизма борьбу против надвигающегося врага. При этом какие-либо ссылки на население в настоящее время приниматься во внимание не могут [678]. Всему этому противоречили предпринимавшиеся одно время усилия по спасению свезенных со всех концов континента сокровищ искусства и неоднократно засвидетельствованные хлопоты Гитлера о будущем города Линца – это были последние и тщетные заклинания в бозе почившей мечты о «государстве красоты».
С приближением конца значительно четче проступают и тенденции к мифологизации. Штурмуемая со всех сторон Германия уподобляется образу одинокого героя, мобилизуется в очередной раз и глубоко укоренившаяся в немецком сознании тяга к идеализируемому презрению к жизни, к романтике поля брани и преображению насильственной смертью. Укрепления и заграждения, которые по приказу Гитлера должны были сооружаться повсюду и удерживаться до последнего, символизировали как ту идею «забытого отряда», которая в миниатюре олицетворяла всю Германию в целом и которая издавна имела смутную притягательную силу для пессимистического эмоционального мира Гитлера, так и тех, кто шел за фашистами: вагнеровские мотивы, германский нигилизм и какая-то романтика гибели входили сюда пестрой и похожей на оперную постановку составной частью: «Лишь одного еще хочу я – конца, конца!» Разумеется не случайно Мартин Борман в своем последнем сохранившемся письме из рейхсканцелярии, написанном в начале апреля 1945 года, напоминал своей жене о гибели «доброй памяти нибелунгов в зале короля Этцеля», и вполне можно предположить, что старательный секретарь и этот образ перенял у своего патрона [679]. И для Геббельса это были, несмотря на все беспросветные беды, снова счастливые дни, когда Вюрцбург, Дрезден и Потсдам стали сплошными руинами, ибо такого рода акты бессмысленного варварства не только оправдали прогноз Гитлера, что демократии в этой войне явно потерпели поражение, потому что пошли на предательство собственных принципов, – более того, эти бомбежки работали на его собственные деструктивные замыслы. В воззвании от 24 февраля Гитлер даже заявил, что сожалеет, что «Бергхоф» в Оберзальцберге не стал еще жертвой бомб; а через некоторое время последовал налет, и триста восемнадцать четырехмоторных бомбардировщиков «ланкастер» за считанные минуты превратили эту местность, по свидетельству одного очевидца, в «лунный ландшафт» [680].
Пожалуй, вообще не отвечает действительности представление, будто Гитлер стремился уберечь собственную персону в этой столь рьяно нагнетавшийся круговерти погибели. Куда вернее было бы сказать, что при всем крахе это были для него недели и дни реализации переплетавшихся в нем чувств: безысходный инстинкт самоубийцы, сопровождавший его всю жизнь и сделавший его готовым пойти на самый большой риск, достиг тут, наконец, своей цели. В очередной раз стоял он, прижавшись спиной к стене, только теперь игра была окончена и уже нельзя было удвоить ставку: в этом конце есть какой-то элемент возбужденного самоудовлетворения, и именно он и объясняет наличие той все еще значительной волевой энергии, которые умела проявлять эта «пожирающая пирожные человеческая развалина», как назвал Гитлера тех недель один из обитателей бункера [681].