В начале 1931 года застопорились и наметившиеся было попытки покончить с всеобщей экономической войной всех против всех путём заключения торгового соглашения и устранения таможенных границ. Когда же Германия и Австрия, уже по собственной инициативе, заключили двустороннее таможенное соглашение, не затрагивавшее самостоятельности обоих партнёров в области экономической политики и открытое для присоединения к нему других стран, Франция вновь увидела в этом попытку сорвать Версальский договор на решающем участке и даже заявила, как позже писал один высокопоставленный дипломат страны, что «мир на нашем древнем континенте снова находится под угрозой»[198] Французские банки немедленно предъявили к оплате свои краткосрочные векселя в Германии и Австрии и втянули обе эти страны «в гигантское банкротство», заставившее их на унизительных условиях той же осенью отказаться от своего намерения. Австрии пришлось пойти на значительные экономические уступки, зато в Германии Гитлер и радикальные правые буйно веселились, видя, как упал престиж правительства, и публично издевались над его вынужденными усилиями все же достичь какого-то взаимопонимания. Когда американский президент Гувер 20 июня предложил отсрочку репарационных платежей на год, во французской палате депутатов воцарилось «настроение, словно при начале войны»[199]. Поэтому Франция, которой этот план нанёс особенно болезненный удар, оттягивала переговоры о нём до тех пор, пока целая цепь банкротств в Германии не обострила кризис до немыслимой степени. И в Берлине, как писал один из тогдашних наблюдателей, обстановка была похожа на канун войны, но сравнение это порождали в нём скорее вид безлюдных улиц и чрезвычайно напряжённая атмосфера в притихшем городе[200]. По-прежнему в конце каждой рабочей недели происходили острые столкновения и уличные драки. На исходе 1931 года Гитлер, очень завысив цифру, объявил, что потери партии за прошедший год составили 50 убитых и 4000 раненых.
Так же, как в жизни, теперь и в теории все более явно происходил отход от демократической многопартийной системы. Парламент махнул на себя рукой, будучи бессилен перед лицом кризиса, государственный авторитет отступал перед активностью уличной толпы. Все это с неизбежностью оживляло дискуссии о возможных новых проектах конституции. В многочисленных планах реформ пренебрежительное отношение к ослабевшей парламентской демократии сочеталось с опасениями перед тоталитарными концепциями правых и левых экстремистов. Угарная смесь идей, особенно у консервативных публицистов с их теориями «нового государства» или же «диктатуры правового государства», имела своей целью противопоставить радикальной альтернативе Гитлера свою собственную промежуточную альтернативу.
Те же намерения лежали в основе концепций возрождения конституции в авторитарном варианте. Они обсуждались в окружении президента страны в связи с растущей усталостью демократии. Самыми представительными защитниками таких планов, имевших своей целью путём постепенного возрождения монархии примирить демократический режим с традицией и тоской населения по прошлому, были сам Брюнинг, министр рейхсвера Гренер, а также его доверенное лицо в политике, начальник канцелярии министра генерал Курт фон Шляйхер, который к этому времени благодаря своей близости к Гинденбургу выдвинулся в качестве главной закулисной фигуры в политической игре.
Ко времени назначения Брюнинга канцлером Шляйхер уже занимал заметное место и благодаря своей ловкости, проницательности и хитроумию настолько расширил своё влияние, что с тех пор без его согласия не назначался и не отзывался ни один канцлер, ни один министр. Его тяготение к сумеречной среде, в которой смазываются контуры политического характера, а тонкие сети интриг становятся невидимы, принесло ему вскоре репутацию «серого кардинала в военной форме». Он был циничен, как бывают циничны впечатлительные натуры, импульсивен, свободен от предрассудков и обладал темпераментом танцора на канате: ему повсюду мерещились опасности. Силами контрразведки он устанавливал слежку даже за друзьями и соседями. Своеобразное сочетание легкомыслия, чувства ответственности и страсти к интриганству делало его одной из самых спорных фигур последней фазы существования республики.