Конец бунта означал выход из игры фон Пфеффера. Сначала внутренне сопротивляясь, но затем, смирившись, командующий СА наблюдал, как росла власть Политической организации, что, в свою очередь, заметно ослабляло влияние СА. Одна из причин такого перемещения центра тяжести заключалась явно в том все яснее проявлявшемся «византийском» стиле, который Гитлер усвоил по отношению к своему окружению. Он все увереннее ощущал на себе знак благодати, а повседневное ликование масс только укрепляло его в этом убеждении. У него развилась потребность в поклонении, а на него были способны скорее мелкобуржуазные функционеры ПО, чем руководители СА, проникнутые духом военного чинопочитания. Именно поэтому ПО оказывалась в предпочтительном положении и при распределении скудных денежных средств партии, и при составлении списков депутатов, и в других актах покровительства. Помимо всего прочего, за напряжёнными отношениями скрывалась полная несовместимость между полухудожником, представителем южнонемецкой богемы, с одной стороны, и более суровым, «прусским» типом — с другой, как бы мало от этого типа ни оставалось в фон Пфеффере или среди фигур более узкого круга его соратников. Раздражённо косясь на сословную спесь высшего руководителя СА, Гитлер говорил иногда, что вообще-то ему следовало бы носить фамилию не Пфеффер, а Кюммель[169][170].
Так же, как и позже, в 1938 и 1941 годах, в конфликтах с вермахтом, Гитлер в конце августа, сместив фон Пфеффера, сам занял пост высшего руководителя СА, а для повседневного руководства он вызвал из Боливии Эрнста Рема, работавшего там военным инструктором. Таким образом, он окончательно стал единственным повелителем движения. В его руках находились теперь и особые права СА, выхлопотанные и утверждённые ранее фон Пфеффером. Всего через несколько дней Гитлер заставил каждого командира штурмовиков принести ему лично «клятву в безусловной верности» и поручил им потребовать того же от всех членов СА. Дополнительное обязательство заключалось в обещании, даваемом при приёме: «исполнять все приказы безупречно и добросовестно, т. к. я знаю, что мои командиры не потребуют от меня ничего противозаконного». Статья в «Фелькишер беобахтер», в которой Гитлер подводил итоги кризиса и обосновывал свою линию поведения, содержала местоимение «я» сто тридцать три раза[171].
Примечательно, что к тому времени безоговорочные претензии Гитлера уже и в самих штурмовых отрядах принимались практически без возражений: тем самым движение окончательно организовалось и как институт, и в психологическом плане, а Гитлеру удалось, так же, как и из конфликтов прошлого, и из этой атаки извлечь для себя укрепление собственного положения и престижа. Уже в июне он в Сенаторском зале недавно отстроенного «Коричневого дома» объявил нескольким отобранным партийным журналистам о своей единоличной власти в партии, чётко нарисовав картину иерархии и организации католической церкви. По её образу и подобию, заявил он, и партия тоже должна воздвигнуть свою руководящую пирамиду «на широком фундаменте находящихся среди народа… политических пастырей», которые «по ступеням, ведущим через крайсляйтеров и гауляйтеров, поднимаются к слою сенаторов, а потом к фюреру-папе». Как рассказывал один из участников разговора, Гитлер не постеснялся сравнить гауляйтеров с епископами, а будущих сенаторов с кардиналами и, ничтоже сумняшеся, проводил путаные параллели между понятиями авторитета, послушания и веры в светской и церковной сферах. Без малейшей иронии он закончил свою речь замечанием, что не собирается «оспаривать у Святого отца в Риме его права на душевную — или как это называется — духовную? — непогрешимость в вопросах веры. В этом я не очень разбираюсь. Но зато тем больше, как мне кажется, я разбираюсь в политике. Поэтому я надеюсь, что и Святой отец впредь не станет оспаривать моего права. Итак, я провозглашаю теперь для себя и моих последователей в руководстве Национал-социалистической рабочей партии Германии право на политическую непогрешимость. Я надеюсь, что мир привыкнет к этому так же быстро и без возражений, как он привык к праву Святого отца»[172].