Однако это не вызывает у него ни растерянности, ни даже намёка на замешательство. Ещё полтора года назад, летом 1923 года, такого рода удар мог выбить его из колеи и породить в нём летаргию и слабость, как в юношеские годы, теперь он остаётся равнодушен и почти безучастен даже к последствиям запрета на выступления и в личном плане, хотя это означало для него потерю важнейшего источника доходов; теперь средства на жизнь он зарабатывает гонорарами за передовицы, которые пишет для партийной печати. Нередко выступает он и перед небольшой аудиторией из сорока-шестидесяти гостей в доме Брукманов, и полное отсутствие средств для опьяненности, доведения себя до экстаза вынуждает его теперь искать и находить новые методы рекламы и подачи себя. Наблюдатели того времени единодушно отмечают перемены, произошедшие с Гитлером за время его нахождения в тюрьме, появление более жёстких и строгих черт, которые впервые придают этому невыразительному облику психопата контуры индивидуальности: «Узкое, бледное, болезненное, часто казавшееся пустым лицо стало более резким, явственнее проступила сильно развитая структура строения костей от лба до подбородка; то, что раньше производило впечатление меланхоличности, уступило теперь место не вызывавшей сомнений черте твёрдости»[71]. Она придала ему, вопреки всем неприятностям, то упорство, с помощью которого он и преодолел фазу стагнации и развернул в конечном итоге своё триумфальное шествие в начале тридцатых годов. И когда летом 1925 года, на низшей точке упадка всех его надежд, совещание руководителей НСДАП вздумало обсуждать вопрос о его заместителе, он резко выступил против этого с вызывающим утверждением, что существование или крах движения зависит только от него одного[72].
Картина его ближайшего окружения убеждала, что тут он, несомненно, прав. В результате сознательно вызванных коллизий и размежеваний в последние месяцы с ним, естественно, остались в первую очередь заурядные и послушные приверженцы и его антураж опять свёлся к когорте скототорговцев, шофёров, вышибал и бывших профессиональных вояк, к которым он ещё со смутных времён начала становления партии испытывал какое-то удивительно сентиментальное, чуть ли не человеческое чувство. И зачастую весьма одиозная репутация этих его спутников смущала его столь же мало, как и их шумливая грубость и примитивность, и именно такое окружение демонстрировало в первую очередь, насколько утратил он свои буржуазные, эстетизирующие истоки. Когда его, бывало, упрекали за это, то он тогда ещё оправдывался с определённым налётом неуверенности, что, мол, и он может ошибаться в своих наперсниках, ибо это в природе человека, который «не может не заблуждаться»[73]. Однако вплоть до тех лет, когда он стал канцлером, именно такому типу в его свите и отдавалось предпочтение, да и после этот тип преобладал в тех приватных компаниях его собеседников в длинные пустые вечера, когда он устраивал в помещениях, которые когда-то занимал Бисмарк, просмотры кинофильмов или предавался пустой болтовне, расстегнув пиджак и далеко вытянув ноги из тяжёлого кресла. Не имея ни корней, ни семьи, ни профессии, но непременно какой-то излом в характерах или биографиях, они пробуждали у бывшего обитателя мужского общежития определённые сокровенные воспоминания, и, возможно, как раз аура и запахи венских лет и были причиной того, что он вновь оказался в кругу всех этих кристианов веберов, германов эссеров, йозефов берхтольдов или максов аманов. Восхищение и откровенная преданность — это было все, что они могли предложить и безоговорочно принести ему в дар. Не отрывая самозабвенных взглядов от его губ, слушали они его пространные монологи в «Остерии Бавария» или в «Кафе Ноймайер», и вполне вероятно, что в их слепом энтузиазме он и находил эрзац необходимому ему как наркотик восхищению масс, которого теперь его на время лишили.