Чтобы охватить обе ипостаси явления, говорили о «двойной революции»[595]: одной революции во имя буржуазных норм против буржуазного порядка, другой — во имя традиции против традиции. «Греющие патриотические души» романтические декоративные атрибуты были не только цинично используемыми призраками и мишурой, но и нередко попыткой удержать в мысли или символе то, что в действительности было безвозвратно утрачено. Во всяком случае, масса попутчиков именно так принимала идиллическое обрамление идеологии национал-социализма; суровые экономические и социальные реалии, которые все дальше удаляли страну от доиндустриального рая, очевидно, не в последнюю очередь укрепляли самого Гитлера в намерении вновь обрести утраченное на незатронутых восточных равнинах. В своей секретной речи перед высшими офицерами в январе 1939 года он говорил о муках, о вызывающих боль конфликтах, порождаемых политическим и общественным прогрессом, как только он сталкивается с теми «святыми традициями», которые имели право на верность и привязанность людей: «это всегда были катастрофы, …людям всегда приходилось мучиться… Всегда приходилось отказываться от дорогих воспоминаний, всегда просто отбрасывалось в сторону наследие. Уже прошлый век причинил многим сильную боль. Говорят так легко о мирах, говорят так легко, скажем мы, о других немцах, которых тогда изгнали. Это было необходимо! Без этого нельзя было обойтись… А потом пришёл восемнадцатый год и причинил новую сильную боль, и это было необходимо, наконец наступила наша революция, они сделали все выводы до конца, и это было необходимо. Иначе не бывает»[596].
Двойственная суть, характеризовавшая национал-социалистическую революцию, в высокой степени определяла облик режима в целом, придавая ему своеобразную внешность Януса. Иностранные гости, прибывавшие во все большем числе, привлечённые «фашистским экспериментом», обнаружили мирную Германию, в которой поезда ходили, как и прежде, точно по расписанию, страну буржуазной нормальности, законопослушания и административной справедливости, они были в такой же мере правы, как и эмигранты, которые горько жаловались на несчастья собственные и беды их преследуемых и притесняемых друзей.
Насильственное удаление СА со сцены бесспорно установило предел незаконному применению силы и положило начало фазе стабилизации, при которой силы авторитарные, воплощающие государство порядка, стали тормозить динамику тоталитарной революции. Некоторое время положение казалось таким, как будто вернулась почти упорядоченная жизнь, норма как бы опять вытеснила чрезвычайное положение, во всяком случае, пока кончилось то время, когда, как говорилось в одном докладе баварскому премьер-министру от 1 июля 1933 года, все подряд арестовывали друг друга и угрожали друг другу Дахау[597]. Мало что так точно характеризует Германию с 1934 по 1938 год, как наблюдение, что посреди государства беззакония можно было встретить идиллию — её действительно искали и культивировали, как никогда прежде. И в то время как эмиграция за пределы страны заметно сократилась и даже выезд еврейских граждан последовательно уменьшался[598], многое уходило во внутреннюю эмиграцию, в «cachettes du coeur»[599]. Старая немецкая подозрительность в отношении политики, отвращение к её притязаниям и навязчивости редко так ярко подтверждались и ощущали свою правоту, как в те годы.