«С самого первого дня революции и вплоть до эпохи подчинения и порабощения, вплоть до времени договоров и чрезвычайных законов мы видим только ошибку за ошибкой, крах за крахом, бедствие за бедствием; робость, летаргия, безнадёжность — вот постоянные вехи этих катастроф… Крестьянство сегодня в упадке, ремесло вот-вот рухнет, миллионы людей потеряли свои с трудом накопленные гроши, миллионы других остались без работы. Все, что было раньше, опрокинуто, все, что раньше казалось великим, свергнуто. Единственное, что нам осталось — это те люди и те партии, которые повинны в наших несчастьях. Они все ещё у руля»[263].
Вот такими тысячекратно повторяемыми и варьируемыми, очень убедительно звучащими обвинениями, будоражащими призывами к возмущению, туманными рецептами и советами, касающимися Отечества, чести, величия, мощи и мести, он и мобилизовал массы. Ему было важно, взвинчивая своих слушателей, ещё больше усилить хаос, против которого он так сурово и яростно выступал. Гитлер рассчитывал на все то, что разлагало и расшатывало существующие отношения, ибо динамика событий подтачивала систему и в итоге играла ему на руку. Никто другой так убедительно, решительно и эффективно не формулировал уже невыносимое стремление к переменам. Люди настолько отчаялись, писал Харольд Николсон в дневнике во время пребывания в Берлине в начале 1932 года, что «примут все, что хотя бы немного напоминает собой альтернативу»[264].
Агитация Гитлера, будучи неопределённой по содержанию и направленной единственно на развязывание реактивных сил общества, именно в силу этих обстоятельств позволяла ему не касаться социальных конфликтов и топить противоречия в многословных тирадах. Геббельс писал в дневнике об одной из речей Гитлера, которую он произнёс в полночь в берлинском районе Фридрихсхайн: «Там сплошь совсем маленькие люди. Речь фюрера их очень растрогала». Но такое же действие его речи оказывали и на очень больших людей, как и на группы, находящиеся между обоими этими полюсами. Некий профессор Бурмайстер рекомендовал его как «кандидата немецких деятелей искусства» и хвалил «его ораторское искусство, своей сердечностью согревающее душу». После двухчасового выступления Гитлера перед руководителями аграрного союза[265] и представителями дворянства Бранденбурга один из крупных аграриев попросил «от имени всех присутствующих» разрешение не открывать дискуссию: конечно, речь шла о кризисах, интересах и социальных конфликтах, но «не следует нарушать чем бы то ни было святости только что пережитого». Со скептиками, говорил Гитлер в оправдание своего постоянного требования верить ему безоглядно, «невозможно, разумеется, завоевать мир, с ними нельзя штурмовать ни небеса, ни государство»[266]. Из пёстрой смеси его лозунгов, философской эклектики и тонко продуманной аффектации каждый мог выбрать то, что сам в них вкладывал: для перепуганного бюргерства это было обещание порядка и возвращение его социальной значимости, для революционно настроенной молодёжи — проект нового, окрашенного в романтические тона общества, для деморализованных рабочих — социальная защищённость и хлеб, для военнослужащих стотысячной армии — надежда на карьеру и ордена, для интеллектуалов, наконец, — смелый, живительный ответ на модные настроения, в основе которых лежали презрение к разуму и языческое обожествление жизни. Вся эта многозначность основывалась не столько на лжи и обмане всех и вся, сколько на способности уловить основной тон аполитичного типа поведения. Подобно Наполеону, он мог сказать о себе, что каждый сам стремился попасть в его сети и что к моменту его прихода к власти не было ни одной группы, которая не возлагала бы на него каких-то надежд[267].