Если не считать Ханиша, у Гитлера друзей в мужском общежитии не было. Те, кто его знал, подчёркивают его нетерпимость, а сам он, напротив, говорил о своей антипатии к тому типу венца, от которого его «с души воротило»[135]. Во всяком случае, можно думать, что дружбы он ни с кем не искал; с тех пор как ему с помощью Ханиша удалось покинуть ночлежку, какие-либо задушевные отношения его только раздражали и отпугивали. Зато он узнал, что такое приятельские отношения среди простых людей, обеспечивающие одновременно контакт и анонимность и создающие ту лояльность, которая может в любой момент трансформироваться; и этот приобретённый опыт Гитлер уже никогда потом не забудет, а станет постоянно обновлять его на самых различных социальных уровнях с почти тем же окружением: в окопах войны, среди своих ординарцев и шофёров, чьё общество он предпочитал, уже будучи вождём партии, а затем и рейхсканцлером, и, наконец, в бункерном мире своей ставки — постоянно казалось, что Гитлер воспроизводит образ жизни мужского общежития, знавший одни лишь отрешённые формы совместного проживания и довольно точно отвечавший его представлению о человеческих связях вообще. Руководство дома его не терпело, считало вызывающе «политизированным»; «бывало жарковато», свидетельствует, вспоминая, Ханиш, «такие проскальзывали враждебные взоры, что бывало порою не по себе».
Свои убеждения Гитлер отстаивал, очевидно, остро и непримиримо. Радикальные альтернативы, утрирование любого утверждения принадлежали к подосновам его мышления, его склонное к ужасам и отвращению сознание преувеличивало все до гигантских размеров и превращало события скромного масштаба в метафизические катастрофы. С юных лет его привлекали только великие мотивы. Тут лежит одна из причин его столь же наивной, сколь и художественно обращённой в прошлое любви к героическому, возвышенно-декоративному. Боги, герои, гигантские проекты и высокопарные слова служили ему стимулами и заслоняли для него банальность его собственной жизни. «В музыки (!) его приводил в телячий восторг Рихард Вагнер», — беспомощно и убедительно пишет Ханиш, а сам Гитлер потом скажет, что уже тогда он набрасывал первые планы по перестройке Берлина. Действительно, тяга ко все новым прожектам не оставляла его. Мы узнаем, что поступление на работу в машбюро одной строительной конторы тут же пробудило в нём архитектурные мечтания, а после экспериментов с авиамоделями он уже видел себя владельцем крупного авиационного завода и «богатым, очень богатым»[136].
А пока он рисует — кажется, это устроил ему Грайнер, — плакаты, рекламирующие бриллиантин для волос, магазин мягкой мебели в переулке Шмальцхофгассе и, наконец, присыпку от пота, имевшую рыночное наименование «Тедди». Последнюю работу с однозначно идентифицированной подписью Гитлера удалось найти. Это довольно беспомощный по манере, сухой и школярский рисунок, изображающий двух почтальонов, один из которых в изнеможении опустился на землю, и по его чулку текут жирные, синие капли пота, в то время как другой поучает своего «дорогого братца», что и десять тысяч ступенек в день «с присыпкой „Тедди“ проделать не лень». На другом сохранившемся плакате башня Святого Штефана горделиво возвышается над горою из кусков мыла. Сам Гитлер считал тот этап своей жизни достойным воспоминания постольку, поскольку он мог, наконец, распоряжаться своим собственным временем. Часами просиживает он в маленьких, дешёвых пригородных кафе над газетами, отдавая особое предпочтение антисемитскому листку «Дойчес фольксблатт».
Резюмируя вышеизложенное, можно утверждать, что в образе этого двадцатилетнего человека наиболее явственными и характерными являются черты странности, бегства от реальности и, строго говоря, аполитичности. Он сам скажет, что в это время он был чудаком[137]. По всей вероятности, его обоготворяемым идолом тех лет был Рихард Вагнер, причём не только «в музыки» (!), скорее всего, Гитлер усматривал в этой наполненной ранними разочарованиями и неукротимой верой в своё призвание и в конечном итоге «увенчанной всемирной славой жизни»[138] образец для своих собственных жизненных представлений. Преемственность эта выражалась в искушении романтическим понятием о гениальности, которое нашло в Мастере из Байрейта своё воплощение и одновременно в нём же и своё крушение. Ведь благодаря ему было сбито с толку, подавлено и отчуждено от буржуазного мира целое поколение.