Связывая оба эти источника воедино, американский психоисторик пытается ответить на вопрос о том, что же всё-таки вовлекло в политический водоворот такого отчуждённого и аполитичного субъекта, как Гитлер, и откуда у него столь фанатичный, зоологический антисемитизм? Выстраивается длинный ряд умозаключений, венчает который своего рода «комплекс Блоха». В подсознании Гитлера смерть любимой матери будто бы увязывалась с неудачным лечением врача-еврея. Из запасников подсознания эта мысль всплывает во время галлюцинаций, мучивших Гитлера в Пазевальке. Теперь его личная травма сливается с общенациональной — поражением 1918 г. Если виновником первой был один конкретный еврей, то вина за вторую в воспалённом мозгу Гитлера возлагалась на евреев вообще.
Правда, выводы Биниона нашли у его коллег довольно скептический приём. Во-первых, весьма сомнительна версия насчёт доктора Блоха. Если бы Гитлер считал его практику предосудительной, то вряд ли разрешил бы ему покинуть Германию живым в 1940 г.[42]. Относительно же показаний доктора Форстера другой американский психоисторик Р. Уэйт резонно замечает, что кажется весьма странным, как тот в многолюдье и сутолоке военного госпиталя мог уделять особое внимание какому-то ничтожному ефрейтору[43].
Фест отвергает легенду, созданную самим Гитлером, что будто бы решение стать политиком было принято в лазарете в Пазевальке как реакция «отчаявшегося, зарывшегося лицом в подушку, но не сломленного патриота на „ноябрьское предательство“. По мнению Феста, „выбор судьбы“ связан хронологически с первым публичным собранием Немецкой рабочей партии в октябре 1919 г., где Гитлер, выступив перед 111 слушателями, почувствовал свой ораторский дар. А между тем до того он подумывал о профессии агента по рекламе. Так что в политической деятельности он, по словам Феста, видит для себя выход из дилеммы прахом пошедших жизненных ожиданий. Следовательно, на политическую стезю его толкнул не столько социальный, сколько сугубо личный мотив, а само политическое пробуждение Гитлера — по сути форма политизации, если понимать под нею перенесение в политическую сферу индивидуальных и социальных аффектов.
У ставшего профессиональным политиком Гитлера обнаруживаются «почти все известные риторические фигуры аполитичного аффекта: ненависть к партиям, к компромиссному характеру „системы“, отсутствию у неё „величия“. Для него политика — „понятие, близкое к понятию судьбы“. Заслуживает внимания и мысль Феста о том, что „в контексте духовной культуры он (Гитлер), несомненно ощущал большую близость к „великому герою искусства“, о котором писал Лангбен, чем, например, к Бисмарку, которым он… восхищался не столько как политиком, сколько как эстетическим феноменом великого человека“. Тем более, что взгляд Бисмарка на политику как искусство возможного, с точки зрения Гитлера был слишком ограниченным. Ведь сам Гитлер в конце концов „поддался соблазну увидеть своего рода закон своей жизни в возможности невозможного“.
Фест усматривает глубокий смысл в определении фашизма как «эстетизации политики», данном известным философом В. Беньямином. На самом деле, достаточно вспомнить эффектные постановки партийных съездов в Нюрнберге и прочие литургические действа, символическое и политическое значение которых великолепно раскрывает Дж. Моссе в своей книге «Национализация масс»[44], появившейся вскоре после фестовской биографии Гитлера. К этому можно добавить роль архитектуры, о чём из первых рук поведал в своих знаменитых мемуарах лейб-архитектор и министр Гитлера Альберт Шпеер.
Сразу же напрашивается объяснение, обусловленное личностной спецификой Гитлера: «его театральная натура невольно всякий раз прорывалась наружу и толкала его на то, чтобы подчинять политические категории соображениям эффектной постановки. В этой амальгаме эстетических и политических элементов ярко прослеживалось происхождение Гитлера из позднебуржуазной богемы и его долгая принадлежность к ней».
Естественно, фашистская эстетизация политики связана с потребностями манипулирования массовым сознанием и массовыми эмоциями. Это свойство присуще тоталитаризму вообще и как своего рода заменитель реального политического участия людей в жизни общества.
Но есть ещё один едва ли не самый важный момент. Самоощущение художника возникало у всевластного диктатора на вершине могущества, когда он чувствовал себя способным по своей прихоти перекраивать границы, переселять или уничтожать целые народы, создавать картину мира по собственным эскизам.