Непенин, в черном сюртуке, при белой гвоздике над белым крестиком Святого Георгия, единственной наградой, которой он украсил свадебный наряд, грузноплечий, наполовину седой в свои сорок пять, радостно и горделиво держал под руку тонкую белоснежную Ольгу Васильевну, так что при желании злой язык мог шепнуть в злорадное ухо что-то насчет картины Пукирева «Неравный брак», но, кажется, никто из стоящих в соборе не посмел этого сделать, ибо все понимали - вдову ведет воин Адриан к венцу, с ребенком взял и на имя свое записал.
Ах, Ольга Васильевна, голубушка, сжалось ли сердце, когда отец Сильвестр наставлял: «Не оставите друг друга ни в болезни и до гробовой доски…»? Почуяло ли ретивое, что от венка до гробовой доски, от свадьбы до похорон всего-то тридцать семь дней-ночей, да и то наполовину скраденных войной и службой? Что за свадьба?…
А пока жених пошучивал:
- Мы, Непенины, всегда служили Романовым, - приговаривал он, целуя ручку Ольге Васильевне, которая до нынешнего дня еще была Романовой.
Вспоминал ли он хоть раз в пору своего счастливого сердцекружения нянюшкин наказ? «Не женись, милочек, на вдовах, голубочек мой, - увещевала его старая псковская крестьянка, - особливо на тех, чей муж не своей смертью помер. Да на разведенных не женись… Возьми себе нецелованную».
Где ж их, нецелованных, взять-то флотскому человеку, да еще в столь лихое время?
Ах, нянюшка, помянет он твои слова, когда оборвет медовый месяц вторая пуля - под левую лопатку, а как первая войдет в спину, так и вспомнит: «Не женись, милочек, на вдовах…»
И еще кто-то - уж не Ренгартен ли? - рассуждал как-то за чаем, безотносительно к Ольге Васильевне, о том, что аура вдов навсегда вбирает, впечатывает в себя ауру почивших мужей вместе с кодом их судьбы.
Да разве можно было о том думать, глядя, как сияют глаза молодой, как горят жемчуга серег на искристом меху соболиного воротника, как лучится венец над склоненной ее головкой?!.
Горько!
«Я пришел в собор за час до венчания, чтобы не спеша выбрать удобную позицию. Разумеется, я не допускал и мысли об убийстве в храме. Стрелять надо было при выходе на паперть либо во время отъезда, при посадке в автомобиль… Тем не менее я вошел в трапезную и долго стоял перед иконой своего покровителя - Святителя Николая. О чем мне было просить его? Быть пособником в моем преступлении? У меня рука не поднималась даже сделать крестное знамение.
Я видел, как мимо меня прошествовала свадебная процессия. Я видел, как Непенин подвел невесту к алтарю… Потом их загородили шаферы, друзья, гости… Я слышал, как пел священник… Я смотрел в строгие глаза Чудотворца столь же пристально, как в зрачки Нефертити. Я молил его о чуде… О чуде своего исхода из той дьявольской ловушки, в которую угодил…
Я видел краем глаза, как мимо меня шли к выходу новобрачные и их свита. Я стоял, не в силах шелохнуться. Ноги мои приросли к плитам храма.
Угодник спас мою душу и спас раба Божьего Адриана… Но оставалось мое бренное тело. Что делать с ним? Оно принадлежало не мне - военной разведке кайзера.
Я вернулся в гостиницу. Несколько дней кряду я не покидал номер - пил кофе с коньяком, курил и до боли в висках искал выход из страшного тупика.
Не подлежало никакому сомнению, что ставить под удар Терезу с малюткой более чем преступно. Для меня она давно уже перестала быть подданной враждебной державы. Я сам не ожидал, как сильны окажутся во мне кровные узы и отцовские инстинкты. Не могу сказать, что я безумно любил ее, нет, то было совсем неведомое мне и потому плохо передаваемое на словах чувство какого-то тихого животного обожания этих двух белокурых головок - большой и маленькой. Я вверг их в беду и должен был любой ценой выручить.
Любой ценой…
Но цена была одна: пуля в Непенина. Что означало - пуля в Родину, в Россию, во флот, в Андреевский флаг, в товарищей по корпусу, и вечное их презрение.
Эту мысль я тоже всерьез не допускал, и поэтому план покушения не был выстроен даже вчерне.
Третий исход, к которому я склонялся все больше и больше, - это пуля в себя. Я выходил из игры, спасая всех - Терезу с сыном, адмирала Непенина, свою честь… Этот исход обдумывался все чаще и чаще, и я уже доходил до таких деталей: чем прижать посмертную записку, что в ней написать, стреляться ли в кресле за столом или в постели, наконец, куда целить - в сердце, в висок, в рот?!
Постепенно мысль эта становилась привычной, хотя не раз я ее отбрасывал с омерзением молодого, полного сил человека.
Но тогда что же?!! Как?!!
Где выход?!!
С того дня, как я отказался стрелять в Непенина, мой уютнейший номер со всеми достижениями финского комфорта превратился в камеру смертника.
Теперь главная моя мысль пульсировала ежедневно и ежечасно в одном только слове: «Когда?»