Выхода у Колчака не было – сквозь льды и торосы он мог пройти только на таком малом суденышке, способном двигаться и на веслах, и под парусом, которое можно и волоком перетаскивать через косы, и толкать, будто телегу, перед собой, и двигать, словно шкаф, боком – никакая другая посудина для такого плавания не годится: крупное застрянет, сделается неуправляемым, маленькое будет незамедлительно раздавлено льдами, как ореховая скорлупка, – подходил только бот.
– Ох, не хотелось бы браться за весла. – Железников красноречиво поохал, громко пошмыгал носом и затих.
Все уснули. Только Бегичев не спал – внутри шевелилась боль, терзала его; Колчак точно угадал: Бегичев думал о доме, он заскучал по теплу астраханскому и арбузам. Сейчас уже подоспели арбузы, весь берег волжский, там, где к дебаркадерам пристают пароходы, завален ими, в воздухе плавает медовый дух, а тепло августовское выгоняет из груди любую мокреть, любую хворь – в Астрахани, как в Крыму, сухими ветрами, воздухом можно лечить туберкулез. Бегичев бесшумно втягивал ноздрями воздух и ощущал запах меда и степи. Степь тоже бывает хороша в эту пору, пышет жаром, пахнет чабрецом, полынью, лисами, верблюдами, сухотьем трав и молодыми волками, которых мать выводит на простор, чтобы обучить охоте.
Бегичев ворочался и, задерживая дыхание, беззвучно вздыхал: хоть и говорят, что Север обладает некой привадой, которая как болезнь входит в человека и живет в нем, вызывает тоску и слезы, гонит сюда едва ли не силком, но Север ему здорово надоел, он готов хоть сейчас расстаться со здешними красотами и тем более трудностями. Хотя люди здесь собраны исключительно хорошие...
Тревожно было Бегичеву. Тишина стояла. В тревожной тиши этой он и забылся. В прозрачном полусне он фиксировал каждый звук, доносящийся извне, пропускал его через себя и отмечал: «Это кусок льда откололся, шлепнулся в воду, это вода плеснула о срез льдины, это ветер просвистел – примчался из далекого далека – кажись, с самого полюса, а это белухи в ночи играть начали...» Потом звуки удалились, он неожиданно увидел самого себя, голоногого, вислопузого – его в детстве прозвали Вислопузым за то, что он мог съесть много рыбы, – довольного жизнью, беззаботного: Никишка Бегичев плескался в теплой, дымной от солнца воде и смеялся.
Смеялся он недолго – неожиданно услышал, что откуда-то сбоку к нему подбирается тяжелая угрюмая волна, ломает камыши, стенкой вставшие у берега, с корнем выдирает тростник и мелкие кусты, вот-вот она навалится на него – и ему сделалось страшно... В следующее мгновение он услышал другое – нет, не услышал, а почувствовал, у него даже кости в теле защищали – тяжелый удар: в бок палатки хлестнула волна. Она высоко поднялась под порывом ветра, рассыпалась с металлическим звоном, заскользила с шумом вниз, за первой волной ударила вторая, словно льдина их, на которой они плыли, как на огромном пароме, угодила в лютый шторм.
«Вот те и путешествие за казенный счет, – мелькнуло в голове досадное, – вот те и дорога задарма...» Бегичев поспешно выполз из-под мехового одеяла, раздвинул руками застегнутый на пуговицы распах палатки, выглянул наружу.
То, что он увидел, заставило зашевелиться на голове волосы: по серому, слабо освещенному белесым ночным солнцем морю неслись водяные валы, льдина под ударом одного из валов раскололась, и отколотый край, огромный, как поле, неспешно отваливал от ледяного огрызка, на котором стояла палатка. Вельбот, накренившись, тихо съезжал в пролом.
Бегичев закричал, но крик его, сдавленный ужасом, осознанием того, что они останутся без суденышка на этом огрызке льда и обязательно погибнут, застрял у него в глотке, он словно прилип к горлу, а вместо крика раздалось лишь сипение, никто из спавших в палатке людей даже не пошевелился на этот задавленный сип, боцман замотал головой, продираясь сквозь застегнутый распах палатки наружу...
Металлические пуговицы горохом посыпались на лед.
– Ваше благородие Александр Васильевич! – вновь закричал Бегичев, и крик снова застрял в нем. Сжатый ужасом крик опять обратился в слабенькое куриное сипение.
Льдина продолжала уходить от их огрызка, черная гибельная трещина увеличивалась, вельбот носом сваливался, уползал в эту трещину.
«Хорошо, что носом, а не бортом, – мелькнула в голове сплющенная мысль, – если бортом, то бот был бы уже в воде. А там его ни за что не достать». – Неожиданно он ощутил, как внутри словно свет какой пробил, из горла словно бы вылетела пробка, и Бегичев снова закричал – сквозь сип прорезалось какое-то мычание, на этот раз громкое.
– Ваше благородие, – трескуче и громко закричал Бегичев и, обрывая последние пуговицы, вывалился из палатки и кубарем покатился по льду.
Он прокатился до самого бота, вздыбившего свой исцарапанный, в глубоких порезах, оставленных сколами льда, задок, вцепился в него обеими руками.
– Да помогите же наконец!
Из распаха палатки высунулся Колчак с темным сонным лицом, щеки у него дернулись – он мигом оценил обстановку, развернувшись, схватил за ногу Железникова, тряхнул его, закричал что было силы: