– Ага. Цирковой борец. Давным-давно, Никифор Алексеевич, жил философ Пиррон. [33]Его учение было построено на сомнении. Он сомневался во всем. В том, что вода – это вода, а небо – это небо, сомневался в научных теориях и системах доказательств. Когда он умер, то ученики поставили ему на могиле памятник и на памятнике написали, знаете что?
– Никак нет.
– «Здесь лежит Пиррон, ему кажется, что он еще не умер». Так и вы, Никифор Алексеевич, что-то начали во всем сомневаться. Еще древние, еще великий математик Пифагор доказал, что круг – идеальная геометрическая фигура... А вы говорите – квадрат. В таком разе, почему не эллипс, не треугольник, не восьмигранник?
Вместо ответа Бегичев покрякал удрученно – лейтенант задавил его – и кистью начертил на камне широкий красный круг. Колчак отступил на несколько шагов.
– Во, это другое дело!
– Внутри круга краской замазывать?
– Обязательно! – Колчак подхватил одну из банок – ясак, оставленный медведю, подкинул ее. Банка была тяжелая, холодная, увертливая, она грузно шлепнулась в руку, Колчак едва удержал ее – банка отбила пальцы – и, спустившись немного по ложку вниз, кинул медведю:
– Ешь!
Медведь дернулся было на камне, туша его вареным салом колыхнулась, сквозь мех проглянула, высветившись восково, старая желтая кожа, маленькими сплюснутыми глазками медведь проследил за полетом банки – Колчак кинул ее с силой, далеко, и когда она подкатилась к его ногам, вновь дернулся, вытянул, как гимнаст, заднюю лапу и ловко подгреб ее к себе...
В следующую минуту он уже довольно урчал, слизывая с лап сладкую гущу, чмокал губами, щелкал языком, бормотал что-то про себя.
– Этого медведя можно сделать ручным, – сказал Колчак.
– А зачем он нам?
– Вот именно – зачем? Ручной медведь – большая обуза.
– Куда будем дальше держать курс, ваше благородие Александр Васильевич? – Бегичев, справившись со своей работой, теперь, картинно откинувшись назад, будто живописец, любовался ярким алым пятном, украсившим камень.
– На север, – сказал Колчак. – К Земле Беннета.
На север пошли ходко – за «казенный счет», как языкасто подметил Бегичев: с юга подул ветер, Железников поднял парус, и вельбот будто поплыл сам по себе, на хорошем машинном ходу, наваливаясь тяжелым телом на мелкие льдины, со свинцовым шорохом разгребая шугу, лавируя между крупными льдинами, вспугивая редких тюленей и моржей. Тюленей можно было не бояться – это тварь некрупная, ласковая, не вреднее зайца характером, так и хочется при виде иной симпатичной морды с сахарными усами потянуться за морковкой и сунуть ее в улыбающуюся пасть, а вот моржи, особенно самцы, охраняющие потомство, были свирепы. Пара этих сильных громоздких зверей, разозлившись, могла запросто превратить вельбот в щепки, поэтому ухо надо было держать востро. И глаза прикрывать от ветра, чтобы не слезились. Колчак сам сидел на руле, изредка уступая место Железникову.
Команда отдыхала. Отдыхал, распустив безбородое, безусое, гладкое лицо, работящий якут Ефим, отдыхали поморы.
На открытых местах, там, где не было ни шуги, ни льда, вода гулко шлепала в днище вельбота, шипела, взрывалась белыми пузырчатыми султанами; когда в нее попадал луч солнца, становилась видна глубина – бутылочно-бледная, страшноватая, порою в глубине этой возникала рябь – шел косяк, и, видя рыбу, Бегичев радовался, как ребенок:
– Есть жизнь в студеном море!
Двенадцать дней до этого благословенного ветра им пришлось идти на веслах, выкладываясь так, что воздух перед глазами становился кровянисто-красным, а на черенках оставались лохмотья кожи; там, где льдины зажимали вельбот, не давали прохода, приходилось впрягаться в постромки, выволакивать бот на лед и тащить его на себе, задыхаясь, прислушиваясь к тоскливому звону жидкого обескислородненного пространства, давя в себе усталость, нытье разбитых, скрученных холодом мышц, давя печаль, которая на Севере мертво прилипает к человеку и ни вытряхнуть ее, ни выбить, ни выжечь из себя – она давит, давит, давит.
До того может додавить печаль, что человек, не выдержав, уткнет ствол ружья себе в кадык и выпустит заряд картечи либо литую пулю пустит себе в голову, снизу вверх, по косой, через всю черепушку. В тяжелой, изнуряющей работе разные мысли приходят. В большинстве своем – черные, тоскливые.
Когда проходили поверху затор и спихивали бот в воду, становилось легче – и физически, и душевно: на воде все воспринимается по-иному.
Ветер туго бился в парус, Железников от радости только руки потирал:
– Вот хорошо-то как! – и повторял удачную фразу Бегичева: – За казенный счет плывем!
Колчак говорил мало – сосредоточенно посматривал через окованный железом нос вельбота в холодную зеленую воду и молчал: отвлекаться, находясь на месте рулевого, было опасно – вдруг из бутылочной глуби проглянет иссосанный бок подводной ледяной скалы, айсберга, прикипевшего своим многотонным задом к океанскому дну либо просто плывущего неведомо куда, неведомо на чью погибель; можно наскочить и на приглубый лед, который за века спекся в монолит, стал тверже камня, – это верная смерть.