– Оно было такое длинное-длинное. Что-то вроде (перебивает сама себя)… вроде щупальца… нет, постой (качает головой, черты ее вздрагивают, как будто моток запутанной пряжи распускается одним быстрым рывком).
Нет: огромные красно-лиловые сливы, одна с палевым влажным надрывом.
– Вот тут-то я и… – (ерошит волосы, ладонь слетает к виску, что-то рисуя, но не оставляя расправляющего пряди движения; затем внезапный перелив хрипловатого, журчащего смеха прерывается влажным кашлем). – Нет, серьезно, мама, представь, как я онемела, как я немо вопила, когда поняла…
В третий или в четвертый раз усевшись с ними за стол, Ван тоже кое-что понял. Поведение Ады, далекое от потуг смышленой девочки произвести впечатление на нового человека, было отчаянной и хитроумной попыткой помешать Марине завладеть разговором, превратив его в лекцию на театральные темы. Марина же, ожидая возможности пустить на рысях тройку своих коньков, получала определенное профессиональное удовлетворение, исполняя банальную роль любящей матери, гордой дочерним обаянием и остроумием и с неменьшим обаянием и остроумием снисходящей к ее резвой обстоятельности: это не Ада, это
Ван: «А вот этот, желтенький (указывая на цветочек, мило изображенный на эккеркроуновском блюде), – это лютик?»
Ада: «Нет. Этот желтый цветок – дюжинная Marsh Marigold, Caltha palustris. Наши простолюдины ошибочно называют ее первоцветом, но, разумеется, подлинный первоцвет, Primula veris, – это совсем другое растение».
– Понятно, – сказал Ван.
– Да-да, – начала Марина, – помню, я играла Офелию, и уже одно то, что я когда-то собирала гербарий…
– Несомненно помогло, – сказала Ада. – Так вот, по-русски marsh marygold называется курослепом (хотя татарские мужики, несчастные рабы, обозначают этим словом лютик, что совершенно неверно) или просто калужницей, как ее вполне резонно называют в Калуге, США.
– Ага, – сказал Ван.
– Как случилось со множеством иных цветов, – с тихой улыбкой помешанного профессора продолжала Ада, – злополучное французское название нашего растения, souci d’eau, есть результат превратного толкования, хотя, возможно, следует сказать «преображения»…
– И на ромашку бывает промашка, – скаламбурил Ван Вин.
– Je vous en prie, mes enfants![33] – вмешалась Марина, которая с трудом поспевала за разговором, а теперь, вследствие недопонимания второго рода, решила, что он свернул и вовсе в неподобающую сторону.
– Кстати, не далее как нынешним утром, – сказала Ада, не снисходя до того, чтобы просветить свою мать, – наша ученая гувернантка, бывшая также и твоей, Ван, дама сугубо…
(Впервые она произнесла его имя – на том уроке ботаники!)
– …суровая по части англоязычного перекрестного скрещивания, благодаря которому обезьяна оказывается «ревуном медведевидным», – хотя подозреваю, что причины у нее скорее шовинистические, чем артистические и нравственные, – привлекла мое внимание – мое рассеянное внимание – к некоторым и впрямь потрясающим промашкам, как ты, Ван, их назвал, в soi-disant дословном переводе господина Фаули, – поименованном «проникновенным» – проникновенным! – в недавней бредятине Эльси, – переводе «Воспоминания», стихотворения Рембо (которое гувернантка, по счастью – и дальновидности, – заставила меня заучить наизусть, хотя подозреваю, сама она предпочитает Мюссе и Коппе)…
– …les robes vertes et deteintes des fillettes… – торжествующе процитировал Ван.
– Egg-zactly[34] (имитируя Дана). Ну-с, мадемуазель Ларивьер разрешила мне прочитать его лишь в антологии Фельятена, видимо, у тебя она тоже есть, но я скоро, о да, очень скоро, гораздо скорее, чем кое-кто думает, получу oeuvres complètes.[35] Кстати, она вот-вот спустится к нам, уложив Люсетту, нашу дорогую медноголовую змейку, которая уже наверняка натянула зеленую ночную рубашку…
– Ангел мой, – взмолилась Марина. – Я уверена, что Вана не интересуют ночные рубашки Люсетты!