Полагаю, стоит именно здесь сказать кое-что о моем отношении к «относительности». Оно далеко не сочувственно. То, что многие космогонисты склонны принимать за объективную истину, на деле представляет собой гордо изображающий истину врожденный порок математики. Тело изумленного человека, движущегося в Пространстве, сжимается в направлении движения и катастрофически усыхает по мере приближения скорости к пределу, за которым, по увереньям увертливой формулы, и вовсе нет никаких скоростей. Такова его злая судьба – его, не моя, но я отвергаю все эти россказни о замедляющих ход часах. Время, требующее для правильного его восприятия беспримерной ясности сознания, является самым рациональным из элементов бытия, и мой разум чувствует себя оскорбленным подобными взлетами технической фантастики. Одно особенно фарсовое следствие, выведенное (по-моему, Энгельвейном) из теории относительности – и при правильном выводе способное ее уничтожить, – сводится к тому, что галактонавт и его домашняя живность, шустро проехавшись по скоростным курортам Пространства, возвратятся к себе, став намного моложе, чем если б они просидели все это время дома. Вообразите, как они вываливаются из своего космоковчега – вроде тех омоложенных спортивными костюмами «Львов», что вытекают из громадного заказного автобуса, который, мерзко мигая, замер перед нетерпеливым седаном, и именно там, где шоссе съежилось, чтобы протиснуться сквозь узкую горную деревушку.
Воспринимаемые события можно считать одновременными, когда они обнимаются одним усилием восприятия; точно так же (вероломное уподобление, неустранимая помеха!), как человек способен зрительно овладеть каким-то куском пространства – скажем, вермильоновым кольцом с игрушечным автомобильчиком (вид спереди) в его белой сердцевинке, защищающим проулок, в который я тем не менее свернул одним гневным coup de volant. Я знаю, релятивисты, обремененные их «световыми сигналами» и «путешествующими часами», пытаются истребить идею одновременности на космической шкале, однако представим ладонь великана, большой палец которой лежит на одной звезде, а мизинец на другой, – не касается ли он обеих одновременно, – или осязательные совпадения морочат нас еще сильнее, чем зрительные? Пожалуй, самое лучшее – развернуться в этом проулке и возвратиться назад.
В самые плодотворные месяцы Августинова епископства Гиппон поразила такая засуха, что пришлось заменить клепсидры песочными часами. Он определял Прошлое как то, чего уже нет, а будущее как то, чего еще нет (на самом же деле будущее – это блажь, принадлежащая к другой мыслительной категории, существенно отличной от категории Прошлого, которое хотя бы было где-то здесь всего только миг назад – куда я его засунул? В карман? Однако и сами поиски уже обратились в «прошлое»).
Прошлое неизменно, неосязаемо и «вновь-не-посещаемо» – слова, неприменимые к той или этой части Пространства, которое я вижу, к примеру, как белую виллу и еще более белый (потому что новее) гараж, с семеркой кипарисов разного роста – высокое воскресенье, низенький понедельник, – сторожащих частную дорогу, что петляет между падуболистных дубов и зарослей вереска, спускаясь, спускаясь к дороге общедоступной, той, что связует Сорсьер с шоссе, ведущим к Монтру (до которого еще сотня миль).
Теперь я перехожу к рассмотрению Прошлого как накопления смыслов, а не разжижения Времени в духе древних метафор, живописующих метаморфозы. «Ход времени» есть попросту плод фантазии, лишенный объективного основания, но находящий простые пространственные подобия. Он наблюдается лишь в зеркальце заднего вида – очертания и таяние теней, кедры и лиственницы, безмолвно летящие прочь: вечная катастрофа на нет сходящего времени, éboulements,[337] оползни, дороги в горах, на которые валятся камни и которые вечно чинят.