– Ты предпочитаешь сикелетики, – пролепетала она, когда Ван легкими губами (ставшими вдруг суше обычного) прикоснулся к горячей, крепкой pommette своей единоутробной сестры. Против собственной воли он вдохнул аромат ее «Degrasse», тонких, но откровенно «пафосских» духов, и сквозь них – пробивающийся исподволь жар ее «малютки Larousse», как он и та, другая, называли это местечко, отправляя ее на отсидку в полную ванну. Да, очень взволнованная и пахучая. Бабье лето, для мехов жарковато. Великолепно выхоленная рыжая (rousse) девушка, похожая на крест (cross). Четыре горящих краешка. Потому что никто не в силах, гладя (как он сейчас) медную маковку, не воображать лисенка внизу и жаркие двойные уголья.
– Так вот где он живет, – говорила она, оглядываясь, поворачиваясь, пока Ван в удивлении и печали снимал с нее мягкую, просторную, темную шубку, думая вскользь (он любил меха): котик (sea bear)? Нет, выхухоль (desman). Услужливый Ван любовался Люсеттиной элегантной худобой, серым, сшитым по мерке костюмом, дымчатой фишю, а когда последнюю смело, долготой белой шеи. Сними жакет, сказал он или подумал, что сказал (стоя с разведенными руками в черном, словно копоть – следствие самовозгорания костюме, посреди холодной гостиной, в холодном доме, получившем от какого-то англофила имя «Вольтиманд-Холл университета Кингстон», – осенний семестр 1892 года, около четырех пополудни).
– Я, пожалуй, сниму жакет, – сказала она с обычной жеманной ужимкой женственного оживления, сопровождающего подобные «мысли». – У тебя тут центральное отопление, а в нашем девишнике одни только крошечные каминчики.
Она сбросила жакет, оставшись в сборчатой белой блузке без рукавов. Она заломила руки, зарываясь пальцами в яркие кудри, и он увидел ожиданные яркие впадинки.
Ван сказал:
– Все три окна открыты, pourtant их можно открыть и шире; но открываются они лишь на запад, а муравчатый дворик внизу служит вечернему солнцу молельным ковром, отчего в этой комнате становится только теплее. Как это ужасно для окна – не иметь возможности развернуть свою парализованную амбразуру и взглянуть, что творится по другую сторону дома.
Кто Вином родился, Вином помрет.
Она со щелчком раскрыла черного шелка сумочку, выудила платок и, оставив сумочку зиять на краю буфета, отошла и встала у самого дальнего из окон, хрупкие плечи ее нестерпимо вздрагивали.
В глаза Вану бросился торчащий из сумочки длинный синий конверт с фиолетовым оттиском.
– Не плачь, Люсетта. Это слишком просто.
Она вернулась, промокая платочком нос, стараясь заглушить детское шмыганье, еще продолжая надеяться на объятие, которое все разрешит.
– Выпей коньяку, – сказал он. – Присядь. Где остальное семейство?
Люсетта вернула искомканный в столь многих старинных романах платок в сумку, впрочем, оставив ее незакрытой. У чау-чау тоже синие языки.
– Мама нежится в своей личной Сансаре. У папы снова удар. Сис снова в Ардисе.
– Сис! Cesse, Люсетта! К чему нам эти змееныши?
– Данный змееныш не вполне понимает, какой тон ему лучше избрать для беседы с доктором В.В. Сектором. Ты ничуть не переменился, мой бледный душка, разве что выглядишь без летнего Glanz привидением, которому не мешает побриться.
И без летней Madel. Он заметил, что письмо в длинном синем конверте уже лежит на красном дереве буфета. Он стоял посреди гостиной, потирая лоб, не смея, не смея, потому что это была Адина писчая бумага.
– Хочешь чаю?
Она потрясла головой.
– Я ненадолго. Да и ты что-то такое говорил по дорофону про недостаток времени. И откуда же взяться времени после четырех ничем не заполненных лет (если она не перестанет, он сейчас разрыдается)?
– Да. Постой-ка. Какая-то встреча около шести.
Две мысли, точно связанные, кружились в медленном танце, в механическом менуэте с поклонами и приседаниями: одна «нам-нужно-так-много-сказать-друг-другу», другая «нам-решительно-не-о-чем-говорить». Впрочем, эти вещи способны переменяться во мгновение ока.
– Да, я должен в шесть тридцать встретиться с Раттнером, – пробормотал Ван, заглядывая в календарь и не видя его.
– Раттнер о Терре! – провозгласила Люсетта. – Ван читает книгу Раттнера о Терре. Попке ни в коем, ни в коем случае нельзя беспокоить его и меня, когда мы читаем Раттнера!
– Умоляю тебя, дорогая, не надо никого изображать. Не будем превращать приятную встречу во взаимную пытку.
Чем она занимается в Куинстоне? Она ему уже говорила. Да, верно. Там очень скверно? Нет. О. Время от времени то он, то она искоса взглядывали на письмо, как оно там ведет себя – не болтает ли ножками, не копает ли в носу?
Вернуть, не вскрывая?
– Передай Раттнеру, – сказала она, с такой легкостью заглатывая третью кряду стопку коньяку, словно пила подкрашенную для киносъемки водичку. Передай ему (хмель развязывал ее гадючий язычок)...
(Гадючий? У Люсетты? У моей мертвой, милой голубки?)
– Передай, что когда в давние дни ты и Ада...
Имя зевнуло, будто черный проем двери, следом грянула и дверь.
– ...покидали меня ради него и погодя возвращались, я каждый раз знала, что вы все сделали (успокоили похоть, усмирили огонь).