— Его предок, — частил Ван, — был знаменитым, или
— Я помянула Кордулу только потому, что бывшие любовницы скоры на гнев при ложных подозрениях, так кошка с ходу наскакивает на высоченный забор и, недопрыгнув, припускает без оглядки, не делая повторной попытки.
— Кто тебе рассказал об этой блудливой кордулетности… то есть мимолетности?
— Твой отец,
— Я не мог, — сказал Ван. — Крыса коротала последние часы на больничной койке.
— Нет, я про настоящего Тэппера, — воскликнула Люсетт (ее визит превратил все в сплошную путаницу), — а не моего бедного, преданного, отравленного, невинного учителя музыки, которого даже Ада, если она не привирает, не сумела излечить от импотенции!
— Дройнями! — сказал Ван.
— Не обязательно именно
— Можешь не спешить, — сказал Ван.
Пауза (примерно пятнадцать минут до окончания действия).
— В десять лет, — произнесла, чтоб хоть что-нибудь сказать, Люсетт, — и я пребывала в поре Стопчинской «Старой розы» (в обращении ее к нему в тот день, в тот год, употребляем неожиданное, величественное, властное, шутливое, формально безотносительное, запретное, притяжательное местоимение множественного числа), в то время как
— Ну как же! — небрежно отвечал Ван. — Известный сквернослов и современник древнеримского историка Юстина. Да, это мастер. Ослепительное слияние возвышенного с потрясающей вульгарностью. Ты, верно, дорогая, читала его в буквальном французском переводе с
— Нет, сей пассаж мне неизвестен, — призналась Люсетт. — Но скажи, Ван, отчего это ты…
— Сенная лихорадка, сенная лихорадка! — вскричал Ван, шаря одновременно в пяти карманах в поисках платка.
Ее сострадательный взгляд и бесплодность поиска повергли Вана в такую безысходную тоску, что он, схватив письмо, уронив его, подобрав, ринулся вон из гостиной в самую дальнюю комнатку (благоухавшую ее духами), чтоб вмиг там и прочесть: