Его убивали. И хоронили. Но он не умирал. Он был с нами даже тогда, когда нас еще не было. Он ждал этого дня. И этот день наступил. Не сегодня. Он наступил вместе с Октябрьской революцией, когда еще на серой оберточной бумаге стали выходить первые книжки Пушкина, напечатанные даже по старой еще орфографии, чтобы только скорей новый читатель мог прочитать его сказки, его стихи, «Дубровского» и «Капитанскую дочку». Это были первые книжки для народа.
Вот тогда и стала осуществляться пушкинская мечта:
Но какой же народ! Он писал это в то время, когда народ не мог прочитать его сочинений. Он был неграмотен, не имел доступа к книгам и в большинстве своем не знал даже имени Пушкина.
За полгода до поединка с Дантесом Пушкин написал стихотворение, в котором говорит о своем памятнике. Оно обращено к читателю будущему:
Современники не поняли, не оценили этого стихотворения. Они не понимали самого Пушкина. Многим казалось, что он — уже угасшее светило. Они не понимали, что через их головы Пушкин говорит с будущим. С другим читателем, с другой эпохой.
О чем говорит он в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»?
Он рассказал — очень спокойно и просто, с глубоким пониманием своей исторической роли и своего места в истории — о бесконечном своем одиночестве в той сфере, в которую втолкнула его судьба и где он жил в окружении беспощадных врагов, затравленный, оскорбленный. Он сказал в этом стихотворении, что жил для будущего, для нас. О нас, о нашем времени думал он, когда писал, что слова его долговечнее славы его гонителя — царя Александра Первого, в честь которого был воздвигнут Александрийский столп — колонна на Дворцовой площади Петербурга.
Великий Белинский, создавая свои статьи о Пушкине, писал, что понятие народного поэта должно включать важнейшее условие: народного поэта должен знать сам народ. По существу, в полном значении этого слова народным Пушкин стал только в наши дни. И понятие это из понятия умозрительного превратилось в понятие необычайно конкретное и необыкновенно картинное.
Потому что именно вы — доказательство народности Пушкина! Вы — доказательство вечной жизни поэта! Неумирающих его стихов. Вы!
Он дождался своего читателя. Мы помним пушкинские дни в Михайловском — в столетнюю годовщину гибели и стопятидесятилетие рождения Пушкина. Это было необыкновенно внушительно. И полно великого значения. Эти даты — исторические для нашей поэзии, нашей культуры, нашего общества.
Но нынешний праздник отличается от всего, бывшего раньше. Нет юбилейной даты. А вы пришли. Без зова. Без специального приглашения. Движимые чувством любви, благодарности, ощущения близости Пушкина, стремлением ощутить его в этих местах как живого. И действительно! Здесь, в Михайловском, как, может быть, нигде, чувствуется его присутствие, реальность его жизни среди нас.
Все хранит здесь память о Пушкине. И открываются те подробности, та конкретность его земного существования, которая еще более оживляет и проясняет его облик, столь единодушно нами любимый, столь единомышленно понимаемый нами.
Гуляя по аллеям Михайловского, Тригорского, оглядывая эти бесконечные холмистые просторы, эту изумрудную даль, мы воспринимаем главы «Онегина» как неопровержимую реальность. Мы верим, что Онегин сиживал на скамье над обрывом Сороти, угадываем присутствие Татьяны в доме Осиповой, слышим звон колокольчика, возвестившего о внезапном приезде Пущина, вглядываемся в освещенные луною аллеи, стремясь увидеть силуэт Анны Керн, а что касается Арины Родионовны — ее походка, ее голос становятся особенно внятными именно в этих местах. Поэтический вымысел мы принимаем за сущую правду, а эпизоды биографии Пушкина кажутся нам столь же поэтичными, как строфы его романа; кажутся порождением его гения. Все так переплелось здесь, что отделить поэтический вымысел от невымышленной реальности не так просто. Да это и ни к чему!
Под сводами Святогорского монастыря мы вспоминаем с особой отчетливостью сцены из «Бориса Годунова». И народ, действующий в трагедии, и народ, с которым Пушкин встречался и разговаривал на ярмарках, когда являлся в подпоясанной красной рубахе, в широкополой шляпе и с железной тростью в руке, — сливаются, я бы сказал, в какое-то стереоскопическое изображение. И, памятуя, что Пушкин, работая над трагедией, изучал не только летописи российские, не только труд драгоценной для Пушкина памяти Николая Михайловича Карамзина, но и живую народную речь, мы постигаем, как вливается в трагедию крестьянский язык Псковщины. И какую роль сыграло Михайловское в поэзии Пушкина, став образом Родины, «милым пределом» не только для него, но и для всей русской поэзии, для каждого русского сердца.