Хомяков выступил против весьма распространенной в его время историографии и историософии, которые сводились к описанию деяний великих личностей, рассматривали судьбы народов, но обходили стороной самое главное – жизнь всего человечества как единого целого. По существу Хомяков ведет речь о создании всемирной истории как духовной истории человечества, как такой истории, которая проявляется во всех человеческих деяниях в форме духа, души, духовного смысла всего человеческого рода.
Так понятая история уже не может сводиться к каким-то формальным изысканиям, к какой-то совокупности хронологических эмпирических фактов и даже летописей – фрагментарных или более-менее законченных. В связи с этим меняется также и характер научной методологии: наряду с глубокой ученостью, беспристрастием, универсальностью взгляда, способностью сближать далекие предметы и события, скрупулезностью необходимы еще и другие качества – «чувство поэта и художника. Ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам: чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни обмануться не может» (41). По сути дела высшими качествами историка Хомяков признает художественные чувства, чувства поэта и художника как «инстинкт истины», как интуитивное познание истины и постижение истории. Тем самым Хомяков подошел вплотную к эстетическому изучению и обоснованию истории. В русской мысли он явился одним из первых, кто понял значение художественно-эстетической методологии познания, исследования, изучения и постижения истории. Ему последуют и другие русские мыслители, и прежде всего Константин Николаевич Леонтьев и его младший современник Василий Васильевич Розанов.
С этих позиций Хомяков осуждал предрассудки ученых, которые стали презирать мысли, предания, догадки дилетантов:
В бесконечном множестве подробностей пропало всякое единство. Глаз, привыкший всматриваться во все мелочи, утратил чувство общей гармонии. Картину разложили на линии и краски, симфонию на такты и ноты. Инстинкты глубоко человеческие, поэтическая способность угадывать истину исчезли под тяжестью учености односторонней и сухой. Из-под вольного неба, от жизни на Божьем мире, среди волнения братьев-людей книжники гордо ушли в душное одиночество своих библиотек, окружая себя видениями собственного самолюбия и заграждая доступ великим урокам существенности и правды. От этого вообще чем историк и летописец древнее и менее учен, тем его показания вернее и многозначительнее; от этого многоученость Александрии и Византии затемнила историю древнюю, а книжничество германское наводнило мир ложными системами (48–49).
Хомяков хочет повернуть изучение истории к гармоническим началам, к видению и узрению единого корня человеческого рода и инстинктивному или художественно-эстетическому постижению его жизни и деятельности. В своей историософии он уделял большое внимание преданиям: «Важнее всяких материальных признаков, всякого политического устройства, всяких отношений граждан между собой предания и поверья самого народа» (53). Они представляют собой исключительно важный материал для реконструкции истории. Особенно это относится к поэтическим преданиям, поскольку в них отражено духовное содержание человеческой жизнедеятельности.
Еще важнее самих поверий и преданий, но, к несчастью, неуловим для исследователя, самый дух жизни целой семьи человеческой. Его можно чувствовать, угадывать, глубоко сознавать; но нельзя заключить в определения, нельзя доказать тому, кто не сочувствует. В нем можно иногда отыскать признаки отрицательные и даже назвать их; признаков положительных отыскать нельзя (54–55).