Зиму 1903-1904 годов Чехов провел в Москве. Он неохотно и как бы мимоходом говорил о своей болезни. Но то, что он скрывал в разговоре, предательски выдавал его внешний вид. Лицо осунулось, поблекло, на лбу залегли резкие морщинки. Заметно тронула и седина. Всего же более выдавал тревожное предчувствие частый, хриплый кашель - признак углубленного процесса в легких.
Приезд Чехова в Москву совпал с первыми всплесками революционного движения. Смелей заговорила печать, все чаще и настойчивее раздавались призывы к свержению самодержавия, подкрепленные забастовками рабочих, студенческими сходками и выступлениями прогрессивных \604\ общественных деятелей. Не оставались в стороне и театры. Художественный театр ставил пьесы, направленные против косности, бездушия буржуазного общества и мещанской сытости, - "Доктор Штокман"{1}, "Мещане". Шли с неослабевающим успехом чеховские "Три сестры", "Дядя Ваня", вызывавшие порывы уйти от серых, безрадостных будней к настоящей жизни - деятельной и правдивой.
Одновременно готовилась постановка новой пьесы Чехова "Вишневый сад". Все это вместе взятое, после однообразной и одинокой жизни в Крыму, оживляло Чехова, и были дни, когда он поражал своей прежней беззаботной веселостью, неистощимым остроумием и юношеской непоседливостью.
Однажды Чехов отправился с поэтом Белоусовым и пишущим эти строки в ресторан, наиболее посещавшийся литераторами.
- Я почти всю молодость подражал своему духовному патрону, находясь на пище святого Антония, - шутливо сказал Чехов. - Теперь я больше не желаю противодействовать дьявольскому искушению.
За обедом речь зашла о литературе.
- Я плохо разбираюсь в современных направлениях в поэзии, - сказал Чехов. - Дело, видите ли, не в символизме и декадентстве и не в реализме, а в живом ощущении действительности и в том, что, когда вы пишете, нужно, чтобы слова лились из души. Никакая форма и вычурные выражения не спасут, если автор не прочувствует задуманного произведения. Тем сколько угодно. Могу продать вам по пятачку за пару.
Легким движением он приложил тонкие пальцы к высокому, умному лбу, чуть склонил над столом красивую голову, как бы отдаваясь охватившей его творческой мысли, и затем сосредоточенно поглядел в глубь зала, где играл струнный оркестр.
- Вот обратите внимание, - с оживлением сказал Чехов. - Слева сидит пожилой, облезлый скрипач. Он рассеянно перевернул ноты и, видимо, сфальшивил. Я ничего не смыслю в бемолях, терциях и прочих крючкообразных существах, населяющих музыкальный мир. В данном случае я сужу по злому взгляду режиссера и по резким движениям палочки, направленной в сторону скрипача. Вот опять! С скрипачом что-то случилось. Вы, как поэт, предполагаете, что он страдает за униженное искусство: божественного Моцарта преподносят, как приправу к \605\ кушаньям. Я думаю проще: у него зубная боль или сбежала жена. В довершение всяких бед, возможно, его сегодня же выгонят из оркестра. Дома - нужда, клопы, и когда он разучивает мелодии, под окном воет дворовая собака. Подставьте под свои наблюдения определенные величины, и вот вам готов рассказ или поэма, - это уж как вам бог на душу положит.
Чуткий и внимательный к товарищам по перу, Чехов с похвалой отозвался о переводах Белоусова из Бернса{2}.
- А вот мне трудно было бы переводить. Я так привязан к нашей, русской, жизни, что, если бы речь зашла о лондонском полисмене, я непременно думал бы о московском городовом. Знаете, как один немец перевел эпиграф к роману "Анна Каренина". Вместо "Мне отмщение и аз воздам" у него получилось: "Меня подсиживают, и я иду с туза". По-немецки: "Ас" - туз.
В Москве Чехов встречался с Горьким. Дружеские отношения между обоими писателями отличались в эту пору особой теплотой и заботливостью. Мне посчастливилось быть свидетелем этих встреч. Горький с нетерпением ждал первого представления "Вишневого сада" и часто спрашивал Чехова, когда же наконец состоится спектакль.
- Не знаю, - ответил Чехов. - Пока все время спорим с Станиславским. Он уверяет, что моя пьеса - лирическая драма. Это же неверно. Я написал фарс, самый веселый фарс!{3} - Помолчав немного, он продолжал: - А, пожалуй, Станиславский прав. Когда я бываю на репетициях, я испытываю одно страдание: Станиславский на моих же глазах безжалостно сокращает сцены.
Пьеса Чехова должна была выйти в сборнике "Знание". Горький предложил Чехову выпустить ее без сокращения.
- Нет, нет, - замахал руками Чехов. - Печатайте с режиссерской правкой. Иначе это внесет путаницу при постановке другими театрами. Что ни говорите, Станиславский знает театр лучше нас с вами.
И сейчас же с обычным переходом к милой шутке добавил деланным трагическим голосом:
- А вот "Мнимого больного" Мольера я не позволю ему ставить. Это будет моя режиссура. Я же доктор.
После первого представления Горький сказал Чехову:
- Озорную штуку вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная. \606\