Мокрая от росы трава хлестала меня по ногам, штаны вымокли выше колен и прилипли к телу. Зубы стучали от холода.
Но я не повернул обратно.
На берегу снимать штаны не стал: все равно они уже намокли. Сразу пошел в воду.
Болото сохранило вчерашнее тепло. Даже туман, скрывший берег, согревал меня. Я брел наугад, скользя вытянутыми руками по воде. Нашел первый плавучий островок. В воде под листами нащупывал тугие бутоны купавок, набрал их целый ворох и вынес на берег.
Потом снова ушел в воду.
Туман уже отставал от воды, когда, отобрав самые крупные бутоны с длинными стеблями и сложив их в аккуратный сноп, я поднял его с земли и пошел напрямик к станции.
И тут выглянуло солнце. На открытом месте, посреди дороги, которая вилась между огородами, оно сразу согревало своим теплом. И купавки, почуяв его, одна за другой стали отворять зеленые покрышки, выбрасывать на волю свой золотой цвет прямо у меня в руках.
У станции я свернул с дороги и пошел к дому Заяровых задами. Возле конюшни пролез между жердей в ограду.
Занавески единственного в доме окна, выходившего во двор, были задернуты. Дверь на улицу плотно заперта. Я подбежал к крыльцу и положил всю груду купавок на его ступени…
Только отойдя обратно к конюшне, обернулся. Купавки, искрясь на солнце влажными лепестками, сплошь устилали крыльцо.
Я понимал, что Ленка не хочет жить и видеть людей, потому что больше ни во что не верит. Ей станет совсем плохо. Еще хуже, чем прошлую осень и зиму.
Но, может быть, она выйдет на крыльцо.
Увидит купавки.
И поймет: на свете любовь есть.
И жить — надо!
19
Много лет прошло с той весны.
Мои старики жили в разных местах. Но, приросшие душой к родным местам, они не уезжали далеко и надолго, каждый раз возвращались на Купавину, а к сроку отцовской пенсии осели на ней совсем. Вернулись под свое небо.
Моя жизнь шла от них стороной. Еще мальчишкой меня после седьмого класса каждую зиму отправляли в город к тетке учиться в десятилетке. А после войны я стал студентом географического факультета.
А потом… Потом было много. И вот я в Купавиной.
Стою на перроне в окружении родных. Растерянная от счастья, убеленная временем, мама ни на минуту не выпускает мою руку.
Смотрю на плотную, загоревшую сестру Настю в окружении неспокойного потомства, солидную и серьезную, и никак не могу представить, что когда-то мог запросто выпроводить ее за ухо из комнаты.
Слышу отца:
— Вот и дома вы, Александр Дмитриевич. Спасибо, что пожаловали отпуском, застали нас живых. Спасибо.
И в голосе его нет ни упрека, ни жалобы.
Это благодарность.
Меня знакомят с зятем. Я знаю, что зовут его Павлом, фамилия Силкин. И что он уже восемь лет муж Насти.
Оказывается, он уроженец Купавиной.
Мне долго объясняют, кто его родители, в каком доме жили, где работали в те годы, когда я знал Купавину. Напоминают, что их участок на картофельном поле за станцией был в том же порядке, что и наш, а в одно лето даже косили вместе.
Я ничего не помню, но согласно киваю, стараюсь побыстрее привыкнуть к его обращению со мной, как с давнишним знакомым, а теперь еще и близким родственником.
Настя выкладывает мне, что работает контролером в цехе на заводе, получает восемьдесят рублей. Павел — электросварщик, приносит до двухсот. Вместе выходит ничего. Хватает.
Прежняя Купавина, скрупулезная хранительница семейных летописей, вещает мне устами матери, кто умер и кто жив, кто стал летчиком, а кто остался насовсем в депо, кто с кем породнился, кто выучился на инженера и кто купил своего «Москвича»…
Спокойный, бесстрастный голос матери заставляет вдруг сильно колотиться мое сердце, и я жду, жду, жду, что в ее скупых словах промелькнет еще одна человеческая судьба.
— Ну, вот и пришли, — заканчивает мама.
…Мы стояли перед той же путейской казармой, из которой уезжали когда-то. Только квартиру семья занимала другую.
И все-таки это был родной дом.
Все здесь знакомо: и старая скрипучая горка для посуды, оклеенная довоенными цветастыми обоями; и комод, в котором ящики открывались только до половины, так как давно перекосились; и тот же стол, еще дедов, с точеными круглыми ножками, всегда качающийся с угла на угол, что объяснялось в любой квартире одинаково: пол неровный.
И всю жизнь под ножки ему совали свернутые куски газет.
На самом видном месте утвердился новосел: телевизор.
— Вот, — объясняла мама, — все теперь дома. И кино.
Настя тянула меня за стол, за которым Павел проворно распоряжался бутылками. Наконец, источая клубы вкусного пара, появилось большое блюдо с пельменями.
— С приездом, сынок!..
До позднего вечера с придирчивым требованием всех подробностей из меня вытягивали рассказы о моей жизни, с почтительным вниманием выслушивали даже те, связанные с работой, в которых ничего не понимали.
Как бы мимоходом справлялись о базарных ценах на продукты в Средней Азии и в Сибири. И молчаливо прощали мое невежество: я не мог ответить.
Когда встали из-за стола, я сказал, что хочу спать на сеновале. Обиженная мама с решительным видом села у двери на табуретку и поджала губы.
Первой сдалась Настя, потом — отец. Спор решился в мою пользу.