Второй хулиганский поступок я допустил во время обкомовской проверки нашей кафедры. «Копали» не под меня, а под моего завкафедрой, с которым у меня никаких особых отношений не было. Тем не менее я испортил им все дело. У меня застенографировали лекцию, посвященную современной Югославии, которая была тогда под властью «фашистской клики Тито». Обычно я лекций по бумажке не читаю, но в данном случае прочел ее целиком по газете «Правда», где был напечатан соответствующий документ. Комиссия изучила стенограмму, признала лекцию в целом удовлетворительной, а в качестве недостатка отметила «недостаточное использование» этого самого материала. На предварительной встрече я ничего не сказал, а когда все собрались официально, заявил, что главным недостатком своей лекции считаю то, что она была недостаточно творческой и состояла из одной сплошной цитаты. «Если бы товарищи знали этот важный партийный документ, они бы это заметили. Конечно, может быть, нужно было заменить одни куски другими, я готов это обсуждать, но больше в двухчасовую лекцию физически не помещается». Товарищи покраснели, помолчали, и больше комиссия не собиралась, моего зава оставили в покое.
Как такая выходка сошла мне с рук – до сих пор не понимаю. То ли К. уж очень перебирал по части хамства (на следующей партконференции его забаллотировали, что случалось крайне редко), то ли вологодское начальство ценило, что меня уважали в столице, то ли вообще оно не было злым, просто время было не самое лучшее.
Философский факультет ЛГУ
Действительные и титулярные философы.
Хотя по своим анкетным данным я никоим образом не подходил на роль «идеологического резерва», некоторые философы старшего поколения, прежде всего – Федор Васильевич Константинов (1901–1991), относились ко мне очень доброжелательно (положение изменилось после зарождения в стране социологии, которую эти люди никак не могли принять).
В 1952 году мне даже предложили работу в редакции «Вопросов философии», но осуществить это переводом не удалось. Меня категорически не хотел отпускать Вологодский обком, первый секретарь даже угрожал, что пожалуется Маленкову. А когда я ушел по собственному желанию, на основании решения врачебной комиссии, которая временно запретила мне педагогическую работу (все думали, что справка липовая, но мое горло в самом деле было в плачевном состоянии, потребовалось долгое лечение), в журнале «не нашлось» штатной единицы. Замначальника управления кадров Академии наук задал мне один-единственный вопрос – о национальности моего отца, фамилия которого вообще не фигурировала в моих документах. В этом не было ничего личного: конец 1952 – начало 1953-го – период максимального разгула государственного антисемитизма (дело «врачей-убийц» и т. п.).
Вернувшись в Ленинград, несмотря на острую нужду города в философских кадрах и мою профессиональную известность, я девять месяцев оставался безработным – совместный результат «неарийской» фамилии и беспартийности (в те годы преподаватели общественных наук входили в номенклатуру партийных органов и даже официально утверждались бюро горкома партии. Позже это стали делать на бюро райкомов; каждого преподавателя лично вызывали, задавали глупые и порой унизительные вопросы, но приходилось это терпеть).
Хотя мне нужно было всего полставки – с полной нагрузкой я физически не мог работать из-за больного горла, – Ленинградский горком надо мной просто издевался, посылая из одного вуза в другой, где мне отказывали то из-за молодости, то из-за беспартийности, то из-за «несоответствия профилю вуза». Не помог даже звонок из ЦК от Д. И. Чеснокова. Желаемые полставки на кафедре марксизма-ленинизма Химико-фармацевтического института я получил лишь в мае 1953 года, после смерти Сталина и отбоя по делу «врачей-убийц». Делать мне там было особенно нечего – философия занимала лишь двадцать часов в курсе истории партии, но относились ко мне хорошо и даже приняли в ряды КПСС (без этого преподавать философию было невозможно).