Читаем 72 метра полностью

— С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский веер.

— Зачем?

— Трихомонады отгонять!

— Эх! Наковырять бы козявок!

— И засунуть бы их заму в рот!

— После чего в воздухе разольется мягкий запах мяты и детской прелости.

— Из-за вас я совершенно не слышу старпома.

— А на хрена он…

— Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и приспособлю их под его чарующие звуки.

— А я при разговоре с командиром чувствую все время, как спина прогибается и зад отпячивается, а в глазах — любовь-любовь и желание совершить то, совершить это, доложить об этом, об том…

— Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За мной два часа майор с лопатой гонялся.

— Догнал?

— Куда ему, пьяненькому!

Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть мое эфирное тело на прощанье отправится на пирс и послушает, о чем говорят офицеры во второй шеренге.

А пирс выкрашен суриком, красный, и с утра в росе, и солнце только что встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется. А глаза закроешь — и сейчас же увидишь траву. Зеленую.

А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб рассмотреть.

Вот мягкий тысячелистник, вот — скромница ромашка, а вот еще что-то, названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея. Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для него слишком грубы и бесцеремонны.

А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки.

А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели.

А пауки очень пугаются, если их взять на руку, — тут же хотят улизнуть, а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить ее можно только по брюшку, которое раздувается и опадает — вдох-выдох.

А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо. Навалится. Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: «Лежи не двигайся, иначе ты все сломаешь».

И я лежу. Без мыслей и, главное, без тревог.

<p>Море, лето, прохлада и каркающие чайки</p>

Лодка встала в док. Конечно же, под субботу и воскресенье. Мы становимся в док не иначе как под субботу и воскресенье и не иначе как с той целью, чтоб не дать людям выходной. И списки на выход с завода не подготовили. В общем, сиди и пей. Можешь еще с перехода морем начать. Начать-то можно, только пить нечего: специально не получили на корабль спирт, чтоб его в доке весь не выпили.

М-да-а… ну, если нет спирта, тогда мы пьем чай, причем до одури. А гальюн закрыт. Только лодка встала в док (и даже не в док, а когда она еще в створе — на пути туда то есть), как на ней закрывается гальюн, чтоб на стапель-палубу не нагадили. На замок закрывается. Конечно, как говорят братья надводники: «Только покойник не ссыт в рукомойник», — но ведь все об этих наших способностях знают, и потому воды в кране нет, чтоб потом залить это дело: снята с расхода.

М-да-а… тогда приходится затерпеть, зажаться часов на восемь, пока лодка не встала на кильблоки, пока воду не спустили, пока леса на корпусе не возвели и пока лестницы не подкатили. Терпишь, терпишь — и вот… «Разрешен выход наверх!» — пулей туда по трапу, колобком до стапеля, а там уже начинается «барьерный бег»: надо перелезать через ребра жесткости, и бежишь, торопишься, задирая ножку, и перелезаешь через ребра жесткости, которые в высоту доходят до одного метра, добираешься до конца, где имеется тот самый, погружаемый вместе с доком гальюн, в котором приборку делает во время погружения великое море, но ты в него не бежишь — исстрадался; от нетерпения ты становишься на самый краешек дока, открытый всем ветрам, а море — вот оно, у ног, и ты — роешься, роешься, роешься у себя внутри в штанах, роешься, перетаптываясь, и находишь наконец там все, что и требовалось, и вытягиваешь (его и… — о господи! — воешь от восторга и от ощущения жизненной теплоты).

Ночью хуже. Ночью проснулся, сгруппировался, сполз с коечки, оделся, выполз из каюты, потом через переборку нырнул, задел ее обязательно башкой, потом по трапу вверх, потом долго до стапеля и только потом уже — «барьерный бег». (Секундочку! Минуточку! Не бросайте чтение. Сейчас пойдет основная часть!)

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адриан Моул: Годы прострации
Адриан Моул: Годы прострации

Адриан Моул возвращается! Годы идут, но время не властно над любимым героем Британии. Он все так же скрупулезно ведет дневник своей необыкновенно заурядной жизни, и все так же беды обступают его со всех сторон. Но Адриан Моул — твердый орешек, и судьбе не расколоть его ударами, сколько бы она ни старалась. Уже пятый год (после событий, описанных в предыдущем томе дневниковой саги — «Адриан Моул и оружие массового поражения») Адриан живет со своей женой Георгиной в Свинарне — экологически безупречном доме, возведенном из руин бывших свинарников. Он все так же работает в респектабельном книжном магазине и все так же осуждает своих сумасшедших родителей. А жизнь вокруг бьет ключом: борьба с глобализмом обостряется, гаджеты отвоевывают у людей жизненное пространство, вовсю бушует экономический кризис. И Адриан фиксирует течение времени в своих дневниках, которые уже стали литературной классикой. Адриан разбирается со своими женщинами и детьми, пишет великую пьесу, отважно сражается с медицинскими проблемами, заново влюбляется в любовь своего детства. Новый том «Дневников Адриана Моула» — чудесный подарок всем, кто давно полюбил этого обаятельного и нелепого героя.

Сью Таунсенд

Юмор / Юмористическая проза