В избе, где жили Родных и Архипов, Жерве застал целое совещание. Положение оказалось неожиданно сложным: внушала недоумение личность пленного, взятого в средней машине. Человек в штатской одежде, перевозимый под крепким конвоем, не мог быть фигурой незначительной; никаких других явных ценностей при нем обнаружено не было. Всем было ясно, что с этим немцем надо поступить обдуманно. Если он никто — дело одно. Если он — важная птица, как горячо настаивал Архипов, его надлежало, воспользовавшись возможностью, немедленно, с тем же трехместным Зерновским «ПО-2», бывшей «Удочкой», доставить через линию фронта в Ленинград.
«Чувствуешь, товарищ Зернов!»
Зернов только повел могучим носом: «Я всё чувствую!»
Родных и Жерве просмотрели бумаги, найденные в портфеле, бывшем при пленном. Чорт его знает, какие-то личные письма. «Дейне Ингигерд…» «Дэйн фройнд Виллибальд Гольдау…»[52] Бумага отличная; духи лучших марок; но что это доказывает?
Был захвачен и чемодан — обычный вещевой запас состоятельного человека: несессерчик, две смены тонкого белья, видимо на дорогу… Любопытно белье помечено, и метки — с графской короной… («Вот как? Это графская? — заинтересовался Алексей Родных. — Впервые вижу!»)
Сам предполагаемый собственник этих предметов ни слова не говорил, сидел в гробовом молчании. Но второй пленный — солдат — очень волновался; много раз повторял: «Генэраль, лойтнант-генэраль… О!»
Лев Николаевич почувствовал себя совсем неуверенно. Досадно, если с крупным фашистом начнет говорить человек, еле-еле владеющий немецким языком; не сумеет он узнать того, что нужно…
Вместе с Родных они перешли в сени. Комиссар резко распахнул дверь.
Изба за дверью была обыкновенной, тысячи раз виденной русской колхозной избой. Большая беленая печь направо в углу; лавки вдоль стен; старые чугунки и поливные горшки с пышно разросшимися цветами на окнах. В одном из простенков — большая печатная таблица: «Бабочка Пиэрис Брассицэ (белая капустница) и борьба с ней». Над столом в переднем углу друг против друга два небольших портрета: Ленин и Сталин; Сталин — еще совсем молодой. Сквозь замерзшие окна как в «Петре Первом» Толстого, тек малиновый, нарядный свет зимнего, утреннего, еще совсем низкого солнца. Всё это казалось простым, милым, до того с детства известным, само собой разумеющимся, что Лев Николаевич вздрогнул: «А этот зачем здесь?»
Скучавший у двери на табуретке автоматчик, кашлянув, встал смирно. Человек, который сидел отворотясь к окну у стола, сделал всё, что от него зависело, чтобы не выдать своего волнения.
Положив руку на стол, белую, в порядке содержимую руку, он не то устало, не то недоуменно глядел на морозные узоры. Очень странная одежда — нечто вроде богатой пижамы из пестрой и теплой ткани — облекала его. Чрезвычайно точный пробор всё еще держался в белокурых редких волосах; этот пробор медленно порозовел сейчас. К вошедшим повернулось длинное, костлявое, выхоленное и высокомерное горбоносое лицо. Прямоугольные стекла пенсне блеснули красным. Тщательно отманикюренный палец, перерезанный черной меткой платинового, нарочито простого перстня, тревожно дрогнул и сгорбился на столешнице… И очень трудно сказать, что именно из этих человеческих черт, внезапно врезавшись в сознание Льва Николаевича, внушило ему поступить так, как он поступил.
По странному наитию, Лев Жерве, еще не подойдя к столу, с полдороги произнес сухо и властно, но не по-немецки, а по-английски:
— Jour name, captive?[53]
Сидевший за столом вздрогнул, как от удара. Он, очевидно, ожидал чего угодно, только не этого. Всё, что он придумал сказать, всё, что приготовил на случай, если эти канальи раздобудут у себя кого-нибудь понимающего по-немецки, вихрем вылетело у него из головы. Опираясь на руки, он стал приподниматься, вглядываясь в пришедшего с ужасом и надеждой, еще не смеющей оформиться. Англичанин! И притом моряк? Здесь, среди русских лесов, у партизан? Но тогда… может быть, тогда еще не всё потеряно?
Подбородок его задрожал. Торопливо, гораздо поспешнее, чем надлежало бы, он заговорил на совершенно таком же, заученном, но правильном английском языке.
— J'm general, sir… Lieutenant-general! I was bad wounded… I was relegated at the rear hospital… But my quality should be respected… I hope, sir, what…[54]
— Я спрашиваю ваше имя! — не отвечая, повторил Жерве.
Пленный опустился на скамью, не отводя глаз от «англичанина».
— Но… Я — Кристоф-Карл Дона-Шлодиен, сэр… Граф Дона-Шлодиен. Вы должны знать: мой дядя командовал в ту войну капером «Мёве». Я действительно генерал-лейтенант; и я позволю себе надеяться…
Сомневаться не приходилось.
Лев Николаевич повернулся к Родных.
— Товарищ комиссар, этот человек — граф Дона-Шлодиен, генерал-лейтенант. Он принимает меня за англичанина… Пожалуй, лучше его не разубеждать… Алексей Иванович! Что с вами?
Алексей Родных неожиданно взялся рукой за горло. Всегда спокойное, мягкое лицо его вспыхнуло; он впился на одну секунду в глаза пленного таким взглядом, что Жерве сделал невольное движение — удержать… «Алексей Иванович, дорогой…»