В результате Пушкин переводит свое «тираноборчество» туда, где ему и надлежало быть: в план слова и в план символически насыщенных, но вполне безопасных жестов. В компании литераторов он читает свою эпиграмму на Стурдзу, едва не убитого немецкими патриотами (со стихами: «Ты стоишь лавров Герострата / И смерти немца Коцебу»). В театре демонстрирует портрет Лувеля (седельщика, убившего герцога Беррийского), украшенный надписью: «Урок царям»...
В письме императору Пушкин объясняет свое поведение желанием «пострадать» («я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести»). Пушкин здесь лукавит. На самом деле ничего подобного он не жаждал. Его вызывающее поведение преследовало другие цели. Таким способом Пушкин стремился реабилитировать себя в глазах презираемого общественного мнения и восстановить честь, оказавшуюся в подозрении: «тайно высеченные» столь дерзко себя не ведут!.. Известие о том, что он может и впрямь отправиться в сибирскую сслыку, застало Пушкина врасплох и повергло его в панику (чему сохранилось множество достоверных свидетельств). Пушкин настолько привык к вольной атмосфере 10-х годов, что не был готов к серьезному повороту событий. В глубине души он все-таки не верил в то, что Александр — тиран...
Вместо ожидавшихся Соловков или Сибири последовала командировка на юг; в смягчении участи Пушкина немалую роль сыграл Чаадаев... В 1821 году Пушкин пишет «Кинжал», в котором обосновывает (и иллюстрирует историческими примерами) право на тираноубийство в условиях, когда разрешение политических проблем правовым путем невозможно («где дремлет меч закона»). Но это был уже поздний отголосок прежних настроений. Новейшие события (волна либеральных европейских революций и их последующее жесткое подавление, при полном равнодушии или даже сочувствии «освобожденного» народа к действиям карателей) заставили Пушкина расстаться с политическими иллюзиями. В 1824 году он пишет свое третье послание к Чаадаеву, в котором прощается с былыми надеждами и мечтами — как с увлечениями незрелой юности.
Теперь Пушкин мечтает о другом: навсегда покинуть Россию. Это желание скрыто присутствует в подтексте третьего послания Чаадаеву (Оресту и Пиладу в награду за великую дружбу позволено покинуть негостеприимный брег) и вполне явно — в том самом письме государю, в котором рассказывалось о несостоявшемся цареубийстве. За границей Пушкин надеялся сразу же соединиться с Чаадаевым, разочаровавшимся во всем, бросившим службу на пике карьеры и поселившимся в Европе (как он думал — навсегда).
Но мечтам этим не суждено было осуществиться. И Пушкину, и Чаадаеву была уготована другая судьба. Обоим предстояло на своем опыте узнать, как выглядит режим, похожий на настоящую тиранию.
Свобода в опасности
У демократии есть некоторые шансы на выживание
Будущие историки, быть может, оценят начало XXI века как эпоху самообмана и иллюзий, во многом подобную началу ХХ века, когда общественное мнение было абсолютно уверено в незыблемости всеобщего мира, торжестве гуманности и европейских ценностей Просвещения. За этим последовали две мировые войны, революции, сопровождавшиеся гражданскими войнами, тоталитарные порядки и взрывы атомных бомб.
Ранний XXI век отнюдь не характеризуется верой в гуманизм и ценности Просвещения, которые выглядят наивными и архаичными с точки зрения господствующего сознания (как массового, так и элитарного). Для нашей эпохи характерно не менее глубокое убеждение в неизбежности торжества глобального порядка и повсеместного распространения свободного рынка. Даже многочисленные критики этого порядка и противники неограниченной рыночной стихии в начале 2000-х годов воспринимали происходящее движение как необратимое и неизбежное. Даже экологический кризис, грозивший поставить под вопрос исходные условия нашей цивилизации, воспринимался как нечто отдаленное и условное, о чем надо помнить скорее как о некой моральной проблеме, а не как о непосредственном вызове. Ответом недовольных могли быть либо красивые утопии, эффектно контрастировавшие с пошлостью буржуазного мира, либо различные планы демократического облагораживания, исправления и «освоения» народами новой глобальной социально-экономической реальности. Наконец, периферийным утопическим вариантом, столь модным в России, была утопия облагороженного национального деспотизма, соединяющего требования буржуазного порядка с глубоким патриотизмом и отеческой заботой о «малых сих», которых можно подкармливать или убивать, но непременно в соответствии с историческими традициями.