– Вы ухватили самую суть, товарищ следователь, – победно кивнул я. – Интеллект, руководствуясь благими побуждениями (в чем у меня, разумеется, не возникает ни малейших сомнений), допустил грубые просчеты, не учтя особенностей организма Самсона, хотя у него на руках были последние данные обследования хряка.
– А они действительно были? – перебил меня криминалист.
– Я ехал с очередного обследования, когда все и случилось, – подтвердил Степан. – Сердце у Самсона действительно было слабовато и могло не вынести большой нагрузки.
– Что уже не просто попустительство! – воздел я указательный палец к потолку. – Это попахивает преступным разгильдяйством.
– Знаете, я бы попросил вас держаться в рамках… – заметил мне следователь, все больше хмурясь.
– А я попросил бы вас записать мои размышления слово в слово.
– Будь по-вашему, – только и пожал плечами следователь. – У вас все?
– Нет, осталось самое главное.
– Вы меня пугаете.
– Порой я и сам себя побаиваюсь. Но все же… Хочу заметить, что в свете всего вышесказанного мной, в деятельности Интеллекта прослеживается пренебрежение к живым существам. А что если подобное отношение распространяется и на человека?
– Ну уж вы лишку хватили! – задохнулся следователь.
– Ничуть. Вполне логичное предположение. Поэтому я на правах живого существа, подчиненного Глобальному Интеллекту, вправе требовать ревизии его принципов работы в отношении не только людей, но и братьев наших меньших. Мы должны быть уверены на все сто, что завтра не окажемся на месте вот этого несчастного существа! – я резким, обвиняющим взмахом руки указал на Самсона. Прости, дружище Самсон, но твоя смерть послужила огромному по своей значимости и важности делу избавления человека от власти бездушной машины. По крайней мере я на это надеялся…
Глава 4
Хряка Степан увез с собой, к «безутешным» хозяевам – на этом он настоял категорически. Семен сдался не без боя, протестовал, настаивал, требовал, но… Самсона грузили в фургон сразу четверо человек. Хряк был слишком крупный, слишком тяжелый, слишком неудобный – в общем, все возможные «слишком». Семен крутился рядом и помогал советами, но его никто не слушал. Он обиделся и покинул нас. Но я подозревал, что обида его крылась вовсе в другом.
Прощаясь со мной, Степан крепко пожал мне руку и шепнул в самое ухо:
– Ты герой, Федя, хотя и изрядный дуралей.
– Почему? – наивно спросил я, даже попытался улыбнуться, но вышло не очень – губы словно судорогой свело.
– Сам понимаешь: тебе крышка, – ответил Степан и уехал, оставив меня в полной прострации. Что это было: шутка или предостережение? Степана вообще трудно иногда понять. Он по жизни серьезный, даже юмор его, и тот солидный, деловой.
В общем, настроение у меня окончательно испортилось. Ох уж этот мой бойцовский дух на пару с длинным языком и желанием выпендриться. Ну да ладно, чего уж теперь.
Домой нас подбросила опергруппа. Всю дорогу мы с Софьей не обмолвились ни единым словом. Поэтому я ожидал разноса дома. Однако дома Софья долго и все также молча смотрела мне в лицо, потом уселась в кресло напротив и сказала:
– Рассказывай.
И я рассказал. Все – от начала и до конца. Меня словно прорвало. Согласитесь, держать в себе такое трудно, хочется с кем-нибудь поделиться, излить душу. Но кому расскажешь, что ты лежал в сумасшедшем доме по причине войны с телевизором?! Я не без причины побаивался, что Софья поймет все верно, соберет чемодан и хлопнет дверью. А может, и не хлопнет – закроет осторожно. Она ведь у меня очень бережливая и аккуратная. Да и дверь, вроде как, вовсе ни при чем. Но Софья все слушала и слушала, чуть склонив голову набок. А я уже не мог остановиться. К тому же мне никогда не попадались люди, умеющие так слушать. Софья умела. Вероятно, это у нее профессиональное, репортерское, но те обычно, насколько я в курсе, слова не дают сказать, все пытаются твою речь собственными репликами разбавить в попытке показать напыщенную осведомленность. Софья молчала. И слушала. А когда я наконец закончил, она вздохнула и сказала только одно:
– Бедный ты, бедный, – а после пересела на подлокотник моего кресла, прижала мою голову к своей груди и долго гладила. На меня накатило такое блаженство, какого я еще никогда в жизни не испытывал. И еще легкость – невероятная, не передаваемая словами легкость и абсолютный душевный покой. Я понимал: Софья меня в обиду не даст. Глупо, конечно, но мне так казалось.