И я, который не может это выразить, потому что стал внутренне полемичен к современности, не желающей говорить по-другому, чем говорит. Впервые в жизни у меня такая речевая размычка. Я еще могу говорить с людьми, но они мне стали тяжки. Не то чтобы при этом я поменял отношение к ним – тягостно отношение
Что именно тяжко – быть не собой в разговоре? Когда ты говоришь с другим, ты уже не ты?
Тяжко быть не собою. Но не в силу того, что я приспосабливаюсь, нет! Это внутренне накатила жизнь вторым или третьим кругом. Одним языком я говорил и писал до запрета Сектора5, потом стал писать иначе, и сейчас – третий язык. Язык – в некотором смысле вопрос существования всего человека.
Хотелось бы иметь право говорить, употребляя местоимение «мы», но я знаю, что употребляю его несколько ложным способом. Не спросив согласия тех, кто сегодня этим «мы» нечестно завладел. Вместе с тем по натуре мне противно говорить от первого лица.
029
Гефтер и его собеседник. Спор внутренней речи с наружной. Раздвоенность человека, феномен События. Интеллигенция – место появления и прекращения личностей ♦ Симон Кордонский, Антон Чехов. Два вида письма у Гефтера ♦ Работа Гефтера – реанимация прошлого в модусе «влиятельного воспоминания». Оправданность прошлого в его «завершенной неокончательности». Как перевести диалог в текст? «Все происходящее со мной предварительно». Оргия убийц памяти, сопротивление им.
Глеб Павловский: Чего ты все-таки от меня хотел бы? Не подумай, что этим я перекладываю какую-либо ответственность за себя.
Михаил Гефтер: Я просто рад тому, что ты со мной, мне это хорошо. Ты выступаешь в нужной мне роли оппонента изнутри – это движет рассуждением, делая его более интересным. Потому что на любую вещь можно и даже нужно смотреть с некой иной точки зрения. И твоя точка мне не чужая. Она во мне присутствует, хотя присутствует как не вполне моя. Но она и не может стать вполне моей, тебе это надо допустить.
Когда мы с тобой говорим, у меня идет внутренний мыслительный процесс. Мне кажется, что я все выговорил и теперь могу сам в себе разобраться, отталкиваясь от соединившихся впечатлений. В письменном жанре пора окончательно решиться на фрагмент. Хочу вернуться к своей пушкинской поре начала 80-х – к писанию фрагментов на языке, который близок и для меня достаточен.
Пребывать в постоянной внутренней нерешительности – моя форма косности.
Потому ты ее стесняешься показывать? Это очень понятно.
Твои утешительные жесты, думаю, лишние.
Я сам себя никак не могу утешить. Других умею, а себя не могу почему-то. Себя трудно утешить. Что-то толкает нас к постоянной раздвоенности, при которой человек боится себе подобных. Вместе с тем проникнут сознанием существенной связи с ними.
Некое свойство человека в минуту страшного разлома вышло на свет в виде
Симон (Кордонский) – здравый наблюдатель, хотя его манеры писания я не выношу. Тона докладных записок, в котором он почему-то пишет. Его примеры передают в карикатурной форме вещи довольно самоочевидные, но забавные. Зато относительно интеллигенции у него подмечено очень, очень верно. Интеллигенция, по крайней мере в русском ее варианте, – это
Чехов говорил о том, как хочет найти личность деятеля и не обнаруживает ее. Как все в русском человеке нестойко, непрочно и неприложимо к делу. А он очень ценил дело, этот странный писатель. Даже когда стал писать самые сильные вещи, наряду с ними отписывался барахлом и лишь к концу жизни, как в Мелихове6, осел, писал только настоящее.
Мне о себе неудобно писать. А говорить могу, интонация скрашивает нескромность. Надо форму найти. Можно наговорить на телекассету, даже название придумал – «Я был историком»7. Жизнь тому назад!
Я в такой форме, что интонационно все могу передать. А перевод интонации на письмо для меня чересчур сложен.
Да, я страдаю, видя, как в тексте теряется твоя интонация. Твое письмо иероглифично, а иероглиф интонацию не передает. Есть ритмика, но она не интонационная.