Бригады вывели за вахту, а нас задержали. Стоим, ждём. Медленно подошел начальник, рыхлое лицо с красными трахомными веками, в белом козьем полушубке, фетровых бурках и чёрной кубанке. Оглядел нас, покрутил головою: «Ну и работяг подкинули! Где только набрали таких? Вы ж в своих штиблетиках, как тараканы, передохнете!.. А ты, вояка, как попал в эту хевру контриков?»— спросил у высокого и худого, как тычка для фасоли, в длинной кавалерийской шинели и буденовке, лейтенанта Егорова. «Из-за подмоченной родни, гражданин начальник».— «Тогда давай, подмоченный, с бригадиром в каптерку за лаптями и портянками. Скажешь, я приказал». А мы уже вовсю выбиваем чечётку и хлопаем по замерзшим ногам и плечам.
Двое бывших военных принесли по охапке портянок из мешковины и липовых лаптей. «Разбирай! Обувайся!»— кричит бригадир. Хватаем кому что достаётся, садимся на снег и вспоминаем пастушеское детство: обворачиваем ботинки онучами, напяливаем лапти, а они не лезут, каблуки торчат, кое-как завязываем оборы, идем как спутанные. Нас поторапливают: «Давай, давай! Пошевеливайся веселее!» О, это «давай», оно преследует неотступно изо дня в день, от подъема и до отбоя, до освобождения или до могилы, хлещет, словно плеть, каждого лагерника. Некоторые от злости и от бессилия бормочут под нос: «Давай хреном подавился». Оно, это живучее «давай», и матюки — основной словарный запас любого лагерного начальника. Стоит освоить — и можешь руководить чем хочешь.
Возле инструменталки бригадир раздает поперечные пилы и колуны. А где же те, лучковые, что сокращают путь к освобождению? Видать, их надо ещё заслужить. Несу на плече гибкую и звонкую пилу, мой напарник Володя Межевич — топор. Витёк Милашечкин пока не успел раздеть Володю, и он один, пожалуй, изо всей бригады ещё не мёрзнет, однако, в длиннополом пальто тяжко одолевать высокие сугробы. Входим в чащу. Ещё только начинает сереть, в небе тают и исчезают звезды, стараемся попасть в следы впереди бредущих. Идём молча, будто на собственных похоронах. Проваливаемся выше коленей в сыпучем снегу. Полы бригадирской шинели волочатся по сугробам, стрелок подгоняет: «Давай, давай, пошевеливайся, не отставай!» Он зол, он, как и мы, не выспался, он тоже вязнет в снегу, и ему предстоит до сумерек торчать на морозе под ветром, находя спасение лишь около костра. Оттого и лается, не на ком больше сорвать злость. Он верит, что сторожит «врагов народа», а он и есть тот самый народ и вправе даже при нарушении строя стрелять без предупреждения, и охотно выстрелит, дай только повод, и начальство отблагодарит его за бдительность и классовую непримиримость. Чего только не передумаешь за эту долгую и тяжкую дорогу.
Понемногу синеет небо, отчетливее вырисовываются стволы сосен, придавленные снегом еловые лапы. Наконец выбираемся к так называемому оцеплению: несколько квадратных километров леса окантовано широкой просекой, на ней убрано всё до былиночки, метрах в ста одна от другой стоят вышки, подле них дымят костры — когда стрелок замёрзнет, слезает погреться. Костры раскладывает и поддерживает огонь бывший ректор нашего Белорусского университета профессор Рудницкий. Худой и высокий, как аист, на тоненьких ногах солдатские обмотки, на голове прожженный малахай, на носу привязанные нитками к ушам очки с разбитым стеклом. Ему завидуют: он на твёрдом «окладе» — шестисотка и второй котел, а нам за это надо вкалывать не разгибаясь.