Сильным стимулом являлась твердая решимость. Капитан Франсуа, раненый в ногу при Бородино, прошагал весь путь с костылем, в то время как капитан Брештель дошел домой на деревянной ноге. Луи-Франсуа Лежён как-то столкнулся с только что раненым в руку канониром. Он заметил двух медиков и попросил их осмотреть рану. Те констатировали необходимость ампутации, но, не имея стола для операции, попросили Лежёна подержать раненого. «Санитары открыли свою сумку. Канонир не сказал ни слова и не издал ни звука. Я слышал только тихие звуки пилы, а спустя несколько минут санитары сказали мне: “Все сделано! Жаль только, нет вина, чтобы подкрепить его”. У меня еще оставалось полфляжки малаги, каковую я растягивал за счет длинных промежутков между глотками, кои иногда позволял себе. Я протянул ее бледному и затихшему артиллеристу. В его глазах мгновенно вспыхнула жизнь и, махом опорожнившая флягу, он вернул мне ее совершенно пустой. “Мне еще далеко топать до Каркассона”, сообщил он, после чего двинулся в путь таким шагом, что я едва поспел бы за ним»{877}.
Другим мощным мотивом выступало чувство общей солидарности у солдат в части – однополчане нередко спасали друг друга в самых отчаянных ситуациях. «Посреди всех тех кошмарных бедствий самую острую боль доставила мне гибель моего полка, – писал полковник де Фезансак, командир 4-го линейного. – То было единственное настоящее испытание, перенесенное мною, ибо я не причисляю к таковым голод, холод и переутомление. Покуда здоровье позволяет выдерживать физическую нужду, храбрость скоро учится презирать их, особенно когда нас поддерживает мысль о Боге и об обещанной загробной жизни. Но, должен признать, мужество покидало меня, когда я своими глазами видел смерть друзей и товарищей по оружию, коих – и справедливо – называют полковой семьей… Ничто не сплачивает людей так же сильно, как разделяемые страдания, и я на деле находил в них [однополчанах] ту же заботу и ту же привязанность ко мне, как и пробуждаемые ими во мне. Не бывало случая, когда бы офицер или солдат имел кусок хлеба и не предложил мне разделить его с собой». Согласно мнению данного мемуариста, подобное наблюдалось повсюду в 3-м корпусе, остатки частей которого по-прежнему маршировали в добром походном порядке и под звуки барабанов. Отмечается немало примеров, когда командиры оставались с солдатами до конца: ярким примером тому служат принц Вильгельм Баденский и принц Эмиль Гессенский{878}.
Артиллеристы изо всех сил старались сберечь пушки, что требовало мучительных усилий на каждом спуске или подъеме дороги. Заклепывали их, только потеряв последних лошадей. «Трудно и выразить, как оборвалось мое сердце, когда я был вынужден бросить последнее орудие», – писал лейтенант Лиоте{879}.
Оставшиеся безымянными солдаты обоза продолжали тащить нагруженные золотом повозки
Примером проявления высшего благородства и верности долгу служит случай одного из адъютантов Даву, полковника Кобылиньского, которому во время рекогносцировки на поле после захвата Малоярославца ядром раздробило ногу. Очень опасаясь, как бы полковник не пропал в потоках раненых, тащившихся за армией, Даву поручил адъютанта роте гренадеров со строгим приказом не оставлять его ни при каких обстоятельствах. Гренадеры отнеслись к заданию со всей серьезностью и всю дорогу Кобылиньского тащили на себе. «Полковник лежал на походных носилках, завернутый в одеяла и несомый шестью солдатами, менявшимися поочередно, – писал другой польский офицер. – Этот караван часто попадался мне на пути, и я восхищался столь героической преданностью, в особенности же тем, что объект ее даже не француз, а один из наших соотечественников». В какой-то момент полковник стал упрашивать гренадеров бросить его и спасаться самим, но те строго подчинялись приказу. Последний оставшийся в роте солдат приволок носилки в штаб Даву в Вильне{880}.