Шкловский отмечал, что «происходит какой-то стихийный процесс превращения живых тканей в театральные»16. Все мы помним печально известные первомайские парады, которые были одним из основных отличительных признаков сталинистских режимов. Разве — если кому-то нужно доказательство, что ленинизм действовал совершенно иначе, — такие представления не служат предельным доказательством того, что Октябрьская революция явно была не простым coup d'etat, совершенным горсткой большевиков, но событием, выпустившим наружу громадный освободительный потенциал?
Архетипическая эйзенштейновская кинематографическая сцена, изображающая неудержимую оргию разрушительного революционного насилия (сам Эйзенштейн называл ее «подлинной вакханалией разрушения»), стоит с этим в одном ряду: когда в «Октябре» победившие революционеры врываются в винные погреба Зим него дворца, они не отказывают себе в экстатической оргии уничтожения тысяч бутылок с дорогим вином; в «Бежином луге» сельские пионеры силой прокладывают себе путь в местную церковь и оскверняют ее, растаскивают мощи, пререкаются из-за икон, кощунственно примеривают ризы, еретически смеются над изваяниями… В этой приостановке целенаправленной полезной деятельности мы в действительности сталкиваемся с разновидностью батайевской «безудержной траты»; ханжеское желание лишить революцию этого избытка является простым желанием иметь революцию без революции. Именно на этом фоне следует рассматривать деликатную проблему революционного насилия, которое является подлинным актом освобождения, а не просто слепым passage a Facte17.
И разве мы не сталкивались с аналогичной сценой во времена Великой культурной революции в Китае, когда тысячи красногвардейцев исступленно уничтожали древние исторические памятники, вдребезги разбивали старинные вазы, оскверняли старинные картины, исписывали старые стены?18 Несмотря на все свои ужасы (или, скорее, вследствие их), Великая культурная революция, несомненно, содержала в себе элементы такой инсценированной утопии. В самом ее конце, незадолго до того как Мао лично приказал прекратить ее (так как он уже достиг своей цели, полностью восстановив свою власть и избавившись от соперников из числа высшей номенклатуры), была «Шанхайская коммуна»: миллион рабочих, которые просто приняли всерьез официальные лозунги и выступили с требованием отмены Государства и даже самой Партии, а также призвали непосредственно перейти к коммунистической организации общества. Символично, что именно в этот момент Мао приказал навести порядок. Парадокс в том, что вождь, давший начало неуправляемым потрясениям, в то же самое время пытался воспользоваться всей полнотой собственной власти — совпадение крайней диктатуры и крайней эмансипации масс.
Именно в отношении к террору заключается разрыв, отделяющий эпоху Ленина от сталинизма19: во времена Ленина террор признавался открыто (Троцкий даже иногда бахвалился, нагло заявляя о недемократическом характере большевистского режима и террора, им применяемого), тогда как во времена Сталина символический статус террора полностью изменился: террор превратился в не признаваемое публично, мрачное и непристойное дополнение официального публичного дискурса. Примечательно, что террор достиг своего пика (1936/ 37) после того, как в 1936 году была принята новая конституция; предполагалось, что эта конституция клала конец чрезвычайному положению и символизировала собой возвращение нормального порядка вещей: гражданские права были возвращены целым группам населения (кулакам, бывшим капиталистам), право голоса отныне стало всеобщим и т. д. и т. п. Основная идея этой конституции состояла в том, что теперь, после упрочения социалистического строя и уничтожения классовых врагов, Советский Союз больше не является классовым обществом: субъектом Государства является теперь не рабочий класс (рабочие и крестьяне), а народ. Однако это не означает, что сталинистская конституция была простым лицемерием, скрывавшим социальную реальность; возможность террора была вписана в самую ее суть: поскольку с этого момента было объявлено о начале классовой войны, а Советский Союз мыслился в качестве бесклассовой отчизны народа, выступавшие против режима были теперь не просто классовыми врагами в борьбе, раздирающей социальное тело на части, но врагами народа, насекомыми, ничтожной мразью, лишенной человеческих качеств.