Сергей Константинович Никитин
В книгу входят четыре повести о войне, авторов которых объединяет пристальное внимание к внутреннему миру молодого солдата, вчерашнего школьника, принявшего на себя все бремя ответственности за судьбу Родины.Содержание:Сергей Константинович Никитин: Падучая звезда Константин Дмитриевич Воробьев: Убиты под Москвой Вячеслав Леонидович Кондратьев: Сашка Константин Павлович Колесов: Самоходка номер 120
Вячеслав Леонидович Кондратьев , Константин Дмитриевич Воробьев , Константин Павлович Колесов , Сергей Константинович Никитин
Во все времена люди стремились к любви. Для того чтобы испытать это чувство, многие меняют свой образ жизни, своё мышление. Мы меняемся, улучшаемся, для того чтобы стать привлекательнее. Нередко бывает так, что люди идут на любые глупости и жертвы, чтобы быть счастливыми. Так и герой моих стихов идёт на край света, преодолевая много трудностей. Хотя большая часть сборника посвящена любви, в нём вы найдёте стихи на самые разные интересные темы.
Старик Завьюжин всегда не стучит, а как-то по-особенному вкрадчиво скребется в окно, выражая этим деликатным звуком свое почтение к моим письменным и книжным занятиям. Вот и сейчас, принимаясь за кофе, я слышу этот звук, похожий на треск тоненькой щепочки, отрываемой от доски. За окном синеет рассвет студеной и ясной осени. Заоконные лесные дали еще однообразно мглисты и тусклы, но я знаю, что там, куда мы сейчас пойдем, уже рдянеют чуткие к малейшему ветерку осинки, золотой прядью кое-где тронута зелень берез, под дубами щелкают, как тяжелые пули, опадающие желуди и пахнет… пахнет свежей лесной осенью, полной грусти и очарования.
Владимирский писатель Сергей Никитин (1926–1973) хорошо знаком читателям по сборникам рассказов и повестей «Весенним утром», «Горькая ягода», «Костер на ветру», «Моряна», «Живая вода» в многим другим. Манеру писателя отличает тонкое понимание слова, пристальное внимание к внутреннему миру героев, умение за обыденными событиями увидеть глубинные движения души. Герой повести «Падучая звезда» рядовой пехотных войск Митя Ивлев, подобно тысячам его восемнадцатилетних сверстников, отдает свою жизнь за Победу в наступательных боях тысяча девятьсот сорок четвертого года.
Как часто замечал я за фронтовиками одну особенность — пришли с войны, рассказали о ее тяготах и ужасах и словно забыли о них, вспоминая потом лишь случаи, крепко сдобренные юмором или отмеченные признаком необыкновенного приключения. О подвигах же, имевших в ходе войны даже историческое значение, рассказывали и вовсе неохотно. Герой Советского Союза К. Я. Самсонов говорил мне о битве за рейхстаг столь буднично и вяло, словно речь шла о взятии какой-нибудь деревенской кирхи. Дважды Герою Советского Союза разведчику В. Н. Леонову потребовалось всего полминуты, чтобы рассказать мне по пути из Москвы в Челябинск о том, как его отряд в рукопашной схватке занял и держал до прихода главных сил мост на единственной коммуникации, обеспечивавшей японцам отход из Чхончжина.
Когда летишь в самолете над облаками, то видишь внизу не просто облака, а особый, как бы иной мир, с неповторимыми формами, красками и такими же особыми и неповторимыми влияниями на все существо твое. Понимаешь тщетность стараний охватить этот блистающий непорочной чистотой мир пятью человеческими чувствами, и с томлением, с болью хочется тогда вырваться из своей телесной оболочки и свободным всепознающим духом влиться в этот свет и беспредельность.
С Михаилом Михайловичем Пришвиным я встречался дважды. Вторая встреча была мимолетной, первая же — долгой — и удержалась памятью в мельчайших подробностях, как будто происходила вчера. Как-то в коридоре Литературного института имени Горького ко мне подошел один из моих литературных наставников Николай Иванович Замошкин и сказал, что мои первые рассказы, опубликованные в «Огоньке», читал М. М. Пришвин, что они ему очень понравились и он хочет познакомиться со мной.
Приближение болезни я почувствовал еще в пути и, когда вышел из вагона у деревянного вокзала маленького северного городка, то уже знал, что мне не избежать больничной койки. Больница была тоже деревянной. Серые некрашеные бревна ее построек казались какими-то скитами и должны были действовать удручающе не только на больного человека, но и на здорового. И короткие дни северной зимы тоже были серы, мглисты, мутны, точно окна снаружи занавешивались грязными простынями. Сколько насчитал я этих тягучих, как резина, дней, — несть числа!
Знаете вы эти дни апреля, когда в скрытых от солнца уголках еще лежит снег, еще пахнет им тревожно и шально воздух, а на припеках уже зеленеет трава и, хилый, сморщенный, вдруг сверкнет в глаза, как золотой самородок, первый одуванчик? В такие дни впервые отворяют окна, сметая с подоконников дохлых мух; в такие дни, блаженно улыбаясь, часами сидят у ворот на лавочках; в такие дни кажется, что счастье — это просто солнце, просто воздух, просто жизнь сама по себе.
Однажды я пересек несколько областей, чтобы побывать в городке, издавна манившем меня своей стариной. Когда я вышел из приземистого каменного вокзальчика, по оттаявшему перрону гулял огненно-рыжий петух, далеко расшвыривая лапами шлак. Стрелочница в длинном тулупе махала на него фонарем и смеялась. Был март, самый его конец. Отряхиваясь от капели, попавшей на шапку, громко топая, чувствуя тот прилив светлого настроения, который всегда бывает в такие синие мартовские дни, вошел я в гостиницу.
Из окна гостиницы вижу, как по огромному песчаному пустырю мелкими шажками не ходит — бегает коренастый старик с белой апостольской бородкой, приседает, чертит что-то на песке пальцем и бежит дальше. Его сопровождают двое — тощий парень на длинных ногах и пухленькая девушка, которой, кажется, всегда жарко: у нее расстегнут ватник и платок откинут с головы на спину. Я уже знаю, что это — садовник Степан Маркович Майков и его бригадиры. На улицах города я часто встречал их, всегда занятых, спешащих и деловитых; здороваясь, они каждый раз стыдливо прятали свои руки, выпачканные в нездешнем — привозном — черноземе, но было как-то особенно приятно пожимать эти руки, стараниями которых вдоль улиц — еще не достроенных — вытянулись ряды деревьев, заслоняющих от глаз безотрадный вид песчаных кучегуров.
Эту историю рассказал мне цирковой клоун Жакони, старый добрый толстяк в сандалиях на босу ногу, длинной рубахе под поясок и штанах с огромными пузырями на коленках. Все у него было огромных размеров. Живот. Голова. Нос. Брови. Он много ел, громко смеялся, а храп его записывали на пленку и транслировали во время обеда по всему санаторию, дабы усовестить добрейшего Демьяна Данилыча.
В низовьях реки Клязьмы до сей поры стоит на берегу избушка, в которой жил некогда бакенщик Алексей Ефимович Бударин, или попросту дядя Леня. Был он уже в преклонных годах, когда сидели мы с ним однажды вечером на обрубке бревна возле избушки и смотрели на реку. В ногах у нас дотлевал маленький нежаркий костер. Тяжелая майская вода бежала широко и стремительно, пенно завиваясь у берегов. Мглистые болота, ольховые крепи и дубовые рощи левобережья медленно затягивали натрудившееся за день солнце.
Возница Еремей Осмолов — дюжий старик за шестьдесят, с крупным в сизых прожилках носом, с колечками давно не стриженных волос на шее и за ушами — поглощен своими заботами и потому не очень разговорчив. Заботы же не малые. Третий день он перевозит по частям домашний скарб на свое новое место жительства — в совхозный поселок Садовый — и, видимо, повержен этим поворотом своей судьбы в большое смятение, которое по временам выражает полным недоумения возгласом: «Мыслимо ли?!»
Случилось мне как-то прожить несколько дней в тульском селе, в избе колхозницы Нюры Стрепетовой, пока добровольные механики со всего села помогали шоферу Коле чинить машину, на которой я ехал. Нюре тогда было около сорока лет, и цвела она, как золотая осень, яркой, зрелой, чуть грустной красотой.
Говорят, что теперь этот город на Днепре живет в теки садов, дышит запахом роз и тамариска, слушает шум новозданного моря, но я застал его еще в те времена, когда он только зачинался и представлял собой хаотическое сочетание асфальта и вязкого песка, изящных колоннад и безобразных времянок, первоклассных машин и выгребных уборных, молодых парков и захламленных пустырей. Удивительная осень стояла тогда. В одну ночь вдруг растаял крупитчатый снег, запахло, как от разломленного арбуза, и влажный ветер с юга принес бархатистое осеннее тепло.
В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения. Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков. Лишь однажды я видел этот взгляд отуманенным печалью.
После жаркого лета встала какая-то медленная осень — в октябре деревья были еще зелеными, и тепленькие дождички стали выгонять на газонах иглы свежей травы. А потом вдруг вслед за тихой звездной ночью часа на три завернул сверкающий солнцем, инеем и перепончатым ледком лужиц утренник, и в больничном парке полетела, полетела золотой метелью листва вязов. С непокрытой головой, завернувшись в теплый халат, чудесно было бродить в этой студеной свежести, в синеве, в золоте. Здесь, за Сокольниками, было тихо. Трамвайный грохот Стромынки слышался лишь по вечерам отдаленным рокотом. Весь этот день сухой шорох палого листа стоял в парке, и под ногами гуляющих, под метлой дворника не утихал все тот же, похожий на шипение, шорох.